Люция Павловна не успела закрыть дверь за соседкой, как ей позвонили по телефону, и она на несколько минут задержалась в коридоре. И как раз в эти-то минуты Шейна Залмановна дунула мне в уши самую неприятную новость:
— Она, — кивнула Шейна на коридор, где говорила хозяйка, — как раз в эти дни пребывает в состоянии радостной эйфории: у неё обозначились две выгодные партии. И обе живут в прекрасных квартирах и в нашем доме: одна партия, — эта, пожалуй, самая блестящая, — академик Сейц. Он директор института, его возят на машине, у него зарплата… Другая — бледнее, но… врач, хорош собой и ровесник Люции Павловны. Оба обеспечены, одиноки, абсолютно одиноки! Вы представляете, что это значит?.. К тому же квартиры. И какие! Дом-то у нас сталинский!..
Тут послышались шаги хозяйки, и Шейна, приставив к губам палец, зашипела:
— Пожалуйста… Не выдавайте меня.
Люция Павловна явилась к столу счастливая, её карие глаза светились. Махнув рукой, она сказала:
— А-а-а… Звонят!..
К чему относилось её короткое замечание, не знаю, но я, конечно, уж рисовал в своём воображении академика, который и директор, и которого возят на машине, и у него зарплата…
Энтузиазма к продолжению беседы у меня не было, да к тому же за окном уж сгущался сумрак, я стал прощаться.
В Комарово приехал поздно, от ужина отказался, прошёл к себе в комнату, раскинул на столе рукопись романа «Ледяная купель». В голове крутилась фраза Фёдора Григорьевича о том, что он делает, когда на сердце скребут кошки: он тогда гуляет, а потом работает. И чем горше на душе, тем он глубже уходит в своё дело: пишет книгу, готовится к докладу или лекции… Эта его философия перекликалась с тургеневской, который в трудные минуты мучительных раздумий о судьбах Родины обращался к русскому языку. Он один был ему утешением в эти горькие часы жизни.
Идея романа «Ледяная купель», а теперь уж и написанная рукопись, была самой пристрастной любовью моей жизни, можно сказать, голубой мечтой, журавлём в небе, за которым я со всей силой тогда ещё молодой души устремился вдогонку и всё время бежал за ней, тянулся, чтобы поймать за хвост.
Десять лет я работал в «Известиях», и работал так, что даже прозападный космополит и по рождению какой-то экзотический восточный еврей со столь же экзотической фамилией Аджубей вынужден был выделить меня из еврейского муравейника, кишащего во второй газете страны, и порекомендовать Владыке включить в узкую группу, состоящую всего из пяти человек, готовящую ему публичные речи. Там я увидел, как Никита Сергеевич Хрущёв разными путями понуждал нас искать факты сталинских преступлений, творившихся в тридцатые годы. Постепенно передо мной раскрывалась грандиозная картина мучительства и издевательств над русскими людьми и другими народами, жившими у нас под боком. То раскулачивание, то репрессии, то насильственная коллективизация, то голод 1933-го…
Через всё это прошла и моя большая из двенадцати человек семья, прошла и родная деревушка Ананьено, в прошлом носившая имя её хозяина, русского писателя Слепцова — Слепцовка. Всё развеял огненный смерч тогдашних перестроек — и отец мой, благороднейший и умнейший человек Владимир Иванович, умер от непереносимых страданий в сорок три года, и мы, его дети, почти во младенчестве были раскиданы по свету, и наш дивный уголок природы, родимая Слепцовка сгинула под ударами чернявых молодцов в кожаных тужурках, похожих на нынешних Чубайса и Немцова.
И во всём виноват Сталин, Сталин, Сталин…
Поэт и певец наших дней Ножкин пропоёт:
Наш яростный Никита топтал Сталина, полагая, что только на этом он и сумеет соорудить себе авторитет. Получилось же наоборот: народ его, как потом и Брежнева, и Горбачёва, и Ельцина, метлой смахнёт в помойную яму истории.
Меня всё время тыкали носом туда, в тридцатые годы, когда и меня, восьмилетнего мальчонку, судьба лишила родителей и вытолкнула в тридцатиградусный мороз на улицу, где я, чудом оставаясь живым и невредимым, прожил четыре года. Потом с тридцать седьмого по сороковой год я работал на Тракторном заводе.
Тридцатые годы железным катком проехали по моему детскому хилому тельцу, и мне бы хотелось писать об этом, и выявить виновников, не только одного Сталина, но и тех, кто стоял с ним рядом, тот самый «царский двор», о котором ещё древние историки говорили: «Двор делает короля». А уж какой ему достался «двор» от Ленина, мы видим по нынешнему окружению нашего Владыки. Он ведь ещё и пальцем не тронул ни одного из тех, кто окружал дядю Борю.
Но в литературе, в кино, на сцене театров была иная картина тех лет: тачка, лопата, героизм комсомольцев, строивших Днепрогэс, Магнитку и сотни других заводов.
Да, было и это: и комсомольцы, и героизм, и Магнитострой… Я сам, тринадцатилетний паренёк, по полторы, а иногда и по две смены стоял у станка, ставя Россию на трактор.
Было всё это. И были репрессии, чинимые якобы Сталиным. Но почему же нет наших-то народных страданий? Почему же нет миллионов погибших от голода у нас в России, шести миллионов, умерших только на Украине?.. Кто это-то всё делал?.. Тоже, что ли, Сталин! Да как же он, такой кровожадный грузин, умудрялся в одиночку сотворить такое вселенское зло?.. А может быть, и тут работала известная с древних времён тайная пружина: «Свита играет короля?» Но нет, эту свиту от нас скрывали. Не потому ли, что в этой свите мельтешил и пронырливый гололобый толстячок Хрущёв, назвавшийся шахтёром, а потом ловко вспрыгнувший на трон русского царя?..
Гулял в то время по рядам журналистов слушок о том, как после доклада Хрущёва с разоблачением культа личности Сталина из рядов делегатов съезда раздался вопрос:
— А где же вы-то были?
Хрущёв обвёл ледяным взором своих бесцветных глаз ряды делегатов съезда, громко спросил:
— Кто задаёт этот вопрос?
Зал молчал. Тогда Хрущёв снова, и уже громче, спросил:
— Кто это сказал?
И снова тишина. Тогда Никита, не лишённый в иных случаях юмора, торжествующе улыбаясь и кивая головой, проговорил:
— Вот там и мы были.
Зал взорвался хохотом. И смеялся долго, до коликов.
Так завершилось «разоблачение» отца народов, состоялся оглушительный сброс со всех пьедесталов «Величайшего полководца всех времён» генералиссимуса Сталина.
Однако строгая дама история молчит не всегда; пришло время, и мир наконец разглядел великана Сталина и жалкого пигмея Хрущёва; оба они водворены на свои места. Тогда же, когда мы писали доклады Хрущёву, строгая дама История, поджав губы и сурово сдвинув брови, молчала. Нас заставляли писать такие речи, которые были угодны Владыке. И мы писали. Но тогда же в моей голове постепенно вызрела идея написать о тридцатых годах правдивую книгу. И как только у меня случились окна свободного времени, я стал писать роман «Ледяная купель». Писал без малейшей надежды напечатать его при жизни. И все-таки — писал.
Теперь же, побывав у Люции Павловны и похоронив там вдруг вспрыгнувшую надежду создать во второй раз семью, я сидел за письменным столом и, раскладывая главы и части романа, уж в который раз я кое-что поправлял, кое-что подчищал и слышал, как в груди стихает гул волнения, приходят в норму разгулявшиеся нервы. Подходил к окну, смотрел на отошедшую ко сну улицу и думал: надо привыкать к одиночеству. Есть люди, которые любят одиночество, куда-то уезжают от семьи, от друзей и отдыхают, лежа на пляже, слушая беспрерывный рокот волн. Я вот тоже почти полгода живу один; то там поживу, то здесь, и всюду мне хорошо, покойно, вот только денег скоро не будет. Пока-то они есть, — остались ещё от прежней жизни, когда я работал в газете, а затем в издательстве, печатал книги. Напечатал три романа, повести, рассказы. Получал гонорары. Теперь вот они тают, но пока ещё есть, и я могу жить там, где мне захочется. А потом сяду на пенсию, буду жить дома — в московской квартире и на даче. Светлана подкинет мне внука, и я буду учить его, как растить сад, огород, выживать в случае, если потеряет работу и у него, как это не однажды случалось у меня, не будет зарплаты.