Идею замены редактора похоронили. Фёдор Григорьевич, кажется, и по сей день остаётся на посту редактора.
Не стану утомлять читателя перечислением трудов, заслуг и постов этого уникального человека. Скажу лишь, что советская власть так и не удосужилась присвоить ему звание Героя Социалистического Труда.
И все-таки это здорово, что живёт среди нас такой могучий, не согнувшийся под тяжестью лет человек. И что почти каждый день пешком и без палочки ходит он на работу.
Время за полночь; я сегодня закончил отделку романа «Баронесса Настя», того самого, о котором пять лет спустя девяностолетний Фёдор Углов на собрании ленинградских писателей скажет: «Роман «Баронесса Настя» я прочитал за два дня и тут же начал читать во второй раз. Это была первая книга, которую я прочёл дважды». Лучшей аттестации моему роману нельзя было и придумать.
Когда я закончил работу над рукописью и заложил её в свою походную сумку, я задумался, что же буду делать дальше. Окончательной отделки ждёт роман из жизни тридцатых годов «Ледяная купель», а там и надо будет ещё почистить, — кажется, уже в пятый раз! — роман из жизни современной «Филимон и Антихрист». И тот и другой я писал по четыре года, в них заключены мой смех и слёзы, моя человеческая комедия. Я вывел на сцену и заставил станцевать свой драматический, а точнее сказать, трагикомический танец главных героев моего времени. Я таскаю эти романы в походной сумке и затем перекладываю с одной стороны письменного стола на другую и, наверное, буду листать и перелистывать эти летописи ещё много-много лет, а скорее всего, до конца жизни. И всё потому, что в них слишком обнажена правда, в том числе и напрочь запрещённая советским строем, при котором я родился и прожил большую часть своей жизни. Я писал правду потому, что много лет работал в газете, а затем и в книжном издательстве; по своему служебному долгу почти пять лет обязан был читать вёрстку подготовленной к печати книги. Это были книги современных русских писателей, были в них кое-какие откровения, талантливо изображались люди и картины природы, но в них не было большой правды о нашей жизни. И это не потому, что писатели, мои современники, а зачастую и приятели, были плохие или нечестные люди, нет! Правды в их книгах не было потому, что они писали «с петлёй на шее», над ними нависали цензоры, рецензенты, консультанты, — и, наконец, и я как главный редактор. Все мы не могли озвучить, обнародовать правду, не имели такого права. Вот и плодились книги, в которых лишь были намёки, а чаще всего полуправда, а она, между прочим, как известно, хуже всякой лжи. И когда какой-либо редактор осмеливался нарушить этот страшный, заведённый с семнадцатого года закон, он вылетал из кресла и опускался на дно жизни. В своих воспоминательных книгах «Последний Иван» и «Оккупация» я показал тайные пружины той машины, которая была изобретена Лениным, Троцким, Свердловым, а затем поддерживалась кремлёвскими сидельцами вплоть до последних, и даже самых последних. Появляются, конечно, окна и отдельные дерзкие смельчаки устремляются в них со своим неуёмным желанием сказать правду, но и в наши дни таких смельчаков ждёт та же участь, как и прежде.
Задолго до выхода на пенсию и я потерял работу, был обруган и освистан нашей «самой демократической в мире» прессой, и в пятидесятилетнем возрасте очутился на даче и вынужден был взращивать сад и огород и разводить пчёл, то есть вернулся к образу жизни своих предков — натуральному хозяйству. Вот тогда-то я и писал эти свои книги, а теперь отделывал без всякой надежды на то, что они когда-нибудь придут к читателям.
Уже в первом часу ночи ко мне зашёл Фёдор Григорьевич. Сидели с ним в креслах и долго молчали. В своё время в издательстве «Современник» печаталась его воспоминательная книга «Сердце хирурга», и я требовал от редакторов, чтобы они меньше поправляли, меньше вычеркивали, спорил с цензорами, понуждал их к смелости. И книга вышла правдивой, она как белая чайка разлетелась по многим странам мира, издавалась и переиздавалась во всех республиках Советского Союза, во всех странах народной демократии. Я уже немало знал о его жизни, о его конфликтах с начальством обкомовским и с министром, он, в свою очередь, немало знал и обо мне; знал и о баталиях, которые я выдерживал в борьбе за его книгу. И в дни, когда будут отмечать столетие Фёдора Григорьевича, газета «Новый Петербург» напишет: «Путь к читателям писателя Ф. Углова открыл И. В. Дроздов, возглавлявший в ту пору издательство «Современник»».
От тех времён и пошла наша дружба.
Глядя на лежащую на столе рукопись, он сказал:
— Вы, наверное, не верите, что скоро все ваши рукописи будут напечатаны?
— Признаться, да, не верю.
— Но тогда зачем же вы их написали? Ведь, наверное, не один год на них потратили?
— Да не один год. Лет восемь на них ушло.
Фёдор Григорьевич сидел в кресле в углу комнаты и смотрел на уличный фонарь, одноглазо уставившийся в наши окна. Я предполагал, что он знает, сколько лет я писал свои три романа, и моя Надежда украдкой давала ему читать некоторые главы, но зачем-то спрашивал. А он, продолжая смотреть на улицу, тихо проговорил:
— Вот он, наш русский характер. Я бывал во многих странах, немножко знаю людей других национальностей, никто из них не стал бы затрачивать столько усилий без надежды получить за свой труд деньги. Таких людей в природе нет.
И потом, как бы оживляясь:
— Я ведь тоже не надеялся, что меня напечатают. Спасибо вам сердечное. После выхода книги я как бы заново родился. Как раз в то время меня теснили в институте, а тут… такая поддержка. У меня снова выросли крылья.
Я знал, какая это была драма, когда раскручивалась травля Углова как первого лица отечественной пульмонологии. Предлог был такой же, как и в случае со мной: как и я, Фёдор Григорьевич не пускал в свой коллектив плохих хирургов, в среде медиков даже ходила его фраза: «У этого хирурга руки, как крюки, я не хочу иметь его в своём коллективе». Так он поступал в руководимом им институте и в клинике, где оставался директором. Ползли слухи, что Фёдор Григорьевич не берёт евреев, он антисемит. Точно такие же обвинения навешивали и на меня. Литературный мир сродни миру учёных; и там и тут много подвизается тёмных людишек, они умело создают себе рекламу, но дела за ними нет. И стоит только открыть для них двери в редакцию, издательство, институт — дело будет загублено. Фёдор Григорьевич двери своего института держал для них закрытыми. Хотя, впрочем, заместителем у него был еврей. Он-то и мутил вокруг него воду, плёл интриги, настраивал против директора власть имущих.
Я спросил:
— Как вы боретесь со стрессами? Наша работа требует железных нервов. Последний великий писатель русской литературы Сергеев-Ценский сказал: чтобы русским писателем быть, надобно отменное здоровье иметь. И вам, учёным, также нелегко живётся.
— Этот вопрос серьёзный. Стрессы порождают уныние, расслабляют волю, а в конце концов приводят к различным болезням. И средств борьбы с ними медицина не нашла. Тут одно остаётся: самодисциплина, самовоспитание, самовнушение. Когда мне бывает плохо, я беру собаку и иду с ней гулять. И гуляю долго, и смотрю на дома: как они построены, как содержатся, что за люди в них проживают. А когда прихожу домой, сажусь за работу. Ничто так не помогает от стресса, как работа. Я постепенно ухожу в неё, увлекаюсь, и стресс отступает. Нельзя давать волю стрессу, он тянет за собой чувство безнадёжности, а там недалеко и до депрессии.
— Да, всё это хорошо, примерно так поступаю и я; а ещё мне всегда помогало участие моей покойной жены. Я, бывало, приду с работы и ночью долго уснуть не могу. Жена видит, а точнее, слышит, что я не сплю, спрашивает: «У тебя неприятности на работе?» — «Откуда ты взяла? Всё у меня нормально». — «Нет, не нормально, я вижу. Расскажи мне, что у тебя случилось?..» Ну, расскажешь, а она: «И только-то?» — «Да, и только». — «Ну, это же сущий пустяк. Стоит ли из-за него беспокоиться?.. Завтра встанешь, и всё забудется. Утро вечера мудренее». Вот так поговорит с тобой — и ты, действительно, видишь, что тревожат тебя пустяки, их в жизни ещё немало будет, стоит ли из-за них огорчаться?