Стекло по краям было покрыто слоем льда, сквозь свободное окошко в центре старик смог рассмотреть очертания ободранной свиной головы и другие части туши — ребра, ноги, окорок; на пласте жира стоял штамп «Торговля несортовым мясом».

Старик опустился на колени. Его вырвало.

Круглая блестящая свиная голова. Чем дольше он на нее смотрел, тем сильнее ему казалось, что она движется, приобретает цвет и растет в длину, становясь похожей на лошадиную морду. Запах усилился, теперь пахло спиртным; немытыми телами, протухшим мясом. Он увидел группу людей, идущих по пыльной дороге и направлявшихся к какому-то обширному, обнесенному колючей проволокой пространству. Пьяные солдаты. Отвратительными голосами они что-то горланили и жрали, и его голос сливался с голосами остальных, пир хищников. Лошадь сдохла давно. Они подтащили ее к колючке. Брюхо лошади было раздуто и покрыто черными пятнами разложения, из задней части кто-то уже давно отхватил изрядный кусок мяса, из дыры торчал позвоночник, вдоль песчанистых боков тянулись линии потертостей. Он пристально смотрел на тушу, напрягшись, как будто желая понять, что говорят в толпе за проволокой на незнакомом чужом языке. Толпа за ограждением пришла в движение. Те, кто еще мог быстро передвигаться, бросились к проволоке, к заранее, как ему показалось, определенным местам, другие, те, что послабее, медленно шли сзади, вся толпа выглядела единым организмом, тянущимся к лошадиной туше, огромным существом с множеством рук и ног.

Кто-то кинул за проволочный забор зажженную сигарету, он видел руку, бросившую ее, свою собственную руку. Один из пленных, рванувшись вперед, схватил сигарету, но на него тут же налетел второй, свалил на землю и попытался отнять окурок. Потом он снова увидел лошадь. Ее положили на покатый склон и пинками затолкали под колючую проволоку, и в этот момент какой-то стоявший впереди человек ухватился за копыто, изо всех сил потянул тушу к себе и вонзил зубы в покрытую волосами ногу; все остальные, давя неимоверной тяжестью, навалились на него; человек раскрыл рот, и старик теперь снова смотрел на него, на это отверстие, на эту бездонную дыру за широко распахнутыми губами, на эту умопомрачительную глубину мучительно умиравшего рта, которую он не сможет никогда забыть.

Старик судорожно замахал руками, словно пытаясь ощупать себя, стряхнуть что-то с тела, но тщетно. Он понимал, что отныне это невозможно, что оно, это страшное, здесь, оно будет с ним всегда, до ожидавшей его скорой смерти, вместе с картинами, спустя десятилетия вернувшимися в центр его бытия.

Он упал навзничь, ударился обо что-то затылком, застонал. Что-то, названия чему он не знал, давило ему на шею. Это что-то лежало где-то под ним и находилось вне поля зрения, а может, и вообще вне поля восприятия.

Тело его теперь двигалось само, не подчиняясь его воле. Он пополз по коридору в следующее помещение, где высились две кучи угля. Он приподнялся и удобно устроился на мягкой остроконечной вершине одной из них.

Старик оглянулся.

Он задыхался, ощущал, как тяжело ему дается дыхание, с каким свистом и шипением вырывается оно из легких, почувствовал сухость губ и языка.

В голове молотами стучали вопросы. Что это вообще за дом? Как и почему он унаследовал его просто так, без всяких условий, от человека, которого не знал? Только потому, что он вытащил кого-то из окопа, только за это? Или за то, что проколол иглой обмороженное ухо, всего-то за такой пустяк?

В подвал, тяжело шаркая ногами, вошел человек. Он выглядел слабым и истощенным. Человек забрался на вторую, более плоскую кучу угля и сел, вид у него был печальный. Он попытался напиться из дырявой железной кружки. На шее у человека висела деревянная бирка с номером, вода хлестала из всех дырок кружки, и человек в отчаянии ухватился за дно, глядя, как вода, сочась между его пальцами, течет на пол.

Старик постарался выпрямиться, прищурил глаза и внимательно присмотрелся к человеческой фигуре напротив.

Был ли это он, тот человек из деревни, которого он много месяцев спустя снова узнал, как ему показалось, в худом, как призрак, силуэте, висящем на колючей проволоке?

Он понимал, что ответов нет, остались одни вопросы.

Когда он шевельнулся на куче угля, чтобы сменить положение, из кармана его штанов выпал клочок бумаги. Старик ощутил мгновенный, волной затопивший его ужас. Только секунду спустя он осознал, что это было чувство безмерного счастья.

Он все время носил этот листок с собой, что-то внутри говорило старику об этом. На белом клочке было ее имя и короткая надпись, старик был в этом твердо уверен. Было там и название улицы, если он правильно помнил, дважды подчеркнутое.

Рука его задрожала, он смял листок, зажал в кулаке, а потом снова раскрыл его, глядя, как превратившаяся в темный хрупкий комок бумага медленно соскальзывает вниз, в узкую щель между черными кусочками, и теперь была видна лишь гора угля — грязного и блестящего.

Его охватила паника, он принялся копать, рыть, отчаянно погружая руки в черную глубину. Вот пальцы его что-то нащупали, схватили и вытащили из кучи. Был ли это его листок?

Да, он чувствовал, что это бумага, и был поэтому совершенно счастлив. Клочок выделялся из темноты бледным пятном, был светлее, чем влажные, затянутые паутиной стены, чем раскрошенный пол подвала, чем вся серая пустота этой бесконечной ночи.

Он ощутил желание развернуть то, что держал в руке, и прочитать — один-единственный, последний раз.

Сквозь туман в его мозгу всплыл третий Мюллер, совсем молодой человек, лежавший на носилках, поставленных на краю перрона.

И послышались голоса.

Он знал, что один из них принадлежал ему.

— Скажи, как тебя зовут.

Вместо ответа молчание.

— Скажи мне, откуда ты.

Ответил ли он что-нибудь? Смысл ответа не доходил до него.

— У тебя есть чем писать?

— Да.

— Сможешь отправить за меня письмо?

— Наверное.

— Оно почти готово.

— Я не знаю.

— Это для семьи.

— Я не знаю.

— Они еще не знают, что я умираю.

Он всегда думал, что в последние часы перед человеком проходят самые важные моменты его жизни, и тогда можно абсолютно спокойно взирать на них, ибо они не имеют больше никакого значения.

Он был дважды женат и несколько раз путешествовал, был в Венеции, на Капри, в Австрии и Ирландии. В пятидесятых годах он пережил падение со строительных лесов, куда забрался только из пьяного озорства. Он был большим любителем поиграть в скат. Тысячи дней проработал он на почте.

Старик тихо и неподвижно лежал, ожидая, что явится еще что-то, но ничего не происходило.

Наступил рассвет. Он осторожно поднял голову навстречу свету, покрывшему все вокруг своими отблесками — кирпичный цоколь дома напротив, штабель ящиков из-под зелени, на дне которых среди клочков оберточной бумаги виднелись увядшие стебельки, велосипеды, бутылки, отпиленные деревяшки и деталь автомобильной жести, в которой что-то отражалось, наверное синева неба.

Потом хлынул свет.

Он лился быстрее, чем старик мог предположить, он наполнял комнату, ослепительным сиянием проползал между вещами, уносил с собой.

Руки его скользнули по телу, по материи, в какую оно было обернуто. Ладонями он ощутил прохладу простыни и сжал пальцы в кулаки.

Он напрягся изо всех сил. Дышать стало так же трудно, как подтянуться на руках. Слишком тесным, слишком грубым было это тело, чтобы вместить в себя еще хоть малую толику времени: оно было на исходе, и он чувствовал это, как чувствовал и страшную тоску, несмотря на все усилия, которых он все еще не желал прекращать.