Он натолкнулся на большую ванну с краном, скользнул по ней коленями, на короткий миг крепко за нее ухватился и посмотрел на ее основание, увидел колеса старой тачки, которые кто-то бросил в ванну, увидел мешок цветочной земли, старую затычку слива на ржавой цепочке и вдохнул запах извести и мыла — запах давно прошедших времен.

На другой стороне стены жужжали электрические счетчики. Над ними были написаны имена жильцов, включая и его; он стоял и смотрел на эти имена, на маленькие колесики, измерявшие расход тока; они вращались, крошечные зубчики сливались перед его глазами, превращаясь в сплошные кружки, а под ними неутомимо трещали меняющиеся цифры — то быстрее, то медленнее.

Он подошел ближе и, дрожа, присмотрелся.

Его колесико стояло на месте.

«Я не могу больше здесь оставаться, — подумал он, — и я не могу перестать думать».

— Ты никогда не сможешь по-настоящему отсюда уехать, — сказал Гейнц в их последнюю встречу в Берлине, когда старик промолвил, что будет скучать по городу.

— Ты так думаешь?

— Нет, я знаю.

Они сидели в роще Гумбольдта, в маленькой каменной беседке. С высоты они смотрели на лужайку. Длинноволосые мужчины сидели на разложенном на траве одеяле — они дымили и смеялись. Какой-то турецкий мальчик строил на ручье маленькую плотину. Он пытался перегородить поток прутьями, но вода вяло вырывала их из плотины и уносила прочь. Через некоторое время мальчик потерял терпение и взялся укреплять свое сооружение комьями земли. Пока они беседовали, рассерженный мальчишка пустил в ход камни.

Разговор шел о четвертом измерении.

Теории Гейнца являли собой своеобразную смесь научных знаний, жизненного опыта, фантазии; он никогда точно не знал, что из его рассуждений чему соответствовало.

— Это то же самое, что у Эйнштейна. Но не так сложно. Вот смотри.

С этими словами Гейнц взял что-то измятое, тщательно разгладил и поднял с колена — старый чек, он завалялся в одном из его многочисленных карманов, — он вечно собирал и хранил всякую всячину.

Весной и летом он иногда ночевал в парке. Он знал все входы в армейский бункер военного времени и то, что дети Веддинга вечно пытаются туда проникнуть. Когда они спустя несколько часов выходили оттуда, из этого мира прошлого, с гордыми, как у шахтеров, лицами и старыми солдатскими одеялами, ржавыми хирургическими инструментами и бачками с фосфорными метками, он уже подстерегал их, отбирал все вещи и прогонял. Гейнц называл это своей работой, которой не было видно конца. Это хранилище реликвий прошлого, серое и чудовищное, располагалось в северной части парка и казалось неисчерпаемым, так же как и дети — они каждый раз были разными, но из года в год одинаково бледными и всегда одного возраста.

— Представь себе, что мир — это клочок бумаги, — говорил ему Гейнц, — а ты живешь в нем, как в нарисованной на нем картине. Как ты думаешь, чего тебе не будет хватать?

— Наверное, всего, — ответил он.

— Нет, я не это имею в виду. Я говорю о чем-то куда более важном.

— Но что может быть важнее, чем все? Я не понимаю.

— Подумай.

Гейнц отметал все возражения.

— Ты сможешь пойти вот сюда. — Он провел пальцем по листку маленький круг и остановился у верхнего края. — Ты можешь идти по прямой. — Он провел пальцем линию до нижнего края чека. — Ты можешь пойти, куда тебе заблагорассудится, тем более что этот листок может быть большим, как земной шар. Но чего тебе все же будет недоставать?

— Не имею ни малейшего понятия.

— Да думай же.

— Я думаю, но мне ничего не приходит в голову.

— Измерения.

— Измерения?

— Да, измерения.

Гейнц посмотрел на него своими холодными глазами, в которых горел сейчас огонь научного рвения и крайнего нетерпения. Помолчав, он сказал:

— Мы в реальном мире движемся в трех измерениях.

Он взмахнул чеком, надавил на его середину большим пальцем, проткнув бумагу насквозь, потом снова поднял ее и показал старику дырку.

— Что ты теперь видишь?

— Здесь чего-то не хватает.

— Точно.

— Но чего?

— Назови это как хочешь. Назови это прошлым, или мертвецом.

— Я не понимаю.

— Мы в трехмерном мире движемся по объемным кругам и находим это нормальным.

Гейнц говорил теперь очень громко, такое с ним порой случалось, он размахивал руками, изображал в воздухе круги, снова и снова протыкал бумажку и смотрел на результат, потом поднял руки, сложенные дугой, и задержал их, громко смеясь, перед своим лицом.

— Теперь ты видишь? Люди, то есть те из них, которые живут в двух измерениях, если бы это было возможно, не понимают, что происходит, они не знают третьего измерения, у них его нет. Для них это потеря! Ты понял? Они потеряли его! Они потеряли все!

Теперь он просто кричал. Мальчик ошарашенно посмотрел на Гейнца, подхватил свои камни и убежал.

— Что ты хочешь этим сказать?

— То, что время проходит и исчезает. Оно течет по-другому, если сказать точнее.

Он достал из рукава фляжку с водкой, уже полупустую, отвинтил крышку и понюхал, но пить не стал. Было такое впечатление, что он достал фляжку только для того, чтобы предложить и старику понюхать водку.

— Наследство, — вдруг сказал он тихо.

— Да, представь себе.

Он понимал, что это прозвучало зловеще.

— Так радуйся, а то ты, кажется, совсем не рад.

— Это точно.

— Ты и правда должен туда ехать? Почему не продать эту коробку?

— Это не коробка.

— Я не хотел тебя обидеть.

— Да ладно. Может быть, зайдем ко мне?

— Кто знает…

— Это за углом, а ехать мне в восемь часов, межзонным.

— Нет, для меня это слишком далеко.

— А четвертое измерение? Что это такое?

Мысли его блуждали в страшном далеке, он боялся, что никогда уже ничего не вспомнит.

— Ты хотел мне что-то объяснить.

Гейнц нащупал в рукаве фляжку, которую уже успел снова спрятать. Пальцы его дрожали, когда он поднес к губам горлышко и сделал глоток.

— Мы знаем, что время — это четвертое измерение, но мы не можем в нем двигаться. И поэтому для нас все конечно.

— Только поэтому?

— Да, только поэтому. Мы не можем вернуться назад по ленте времени, прошлое для нас невозвратимо, оно прошло навсегда. Люди умирают, прорывая бреши в своем бытии, как я прорвал дырку в этой бумажке, но с людьми происходит в принципе то же самое.

Гейнц сделал три глотка подряд. Глаза его налились кровью, затуманенный взгляд блуждал по лугу, по бункеру, по мосту, по сумкам и пакетам у его ног.

— Ты веришь в это?

— Да.

— Это значит, что мертвые не уходят?

— Мертвые не уходят. Ни один. И прошлое тоже никуда не уходит.

Там была лестница, широкая бетонная лестница с удобными железными перилами, по ней было так легко шагать вниз, что старик едва ощущал под ногами ступени.

Он вошел в коридор, куда выходили разные двери. Одна из них, первая слева, отливала серебром. Он направился прямо к ней.

Нет, это была все же не дверь, а металлический короб, вделанный в нишу с входом. Ручка была сделана в форме стальной булавы. Из отполированных щелей сочился тонкий туман, растекавшийся по полу и растворявшийся в воздухе, а потом оттуда выползали новые облачка тумана — игра возникающих и снова исчезающих клочков, белых, но в этом белом цвете не было света, не было просветления. Старик сделал шаг вперед. Левая нога вдруг онемела. Он положил руку ладонью на металл. Здесь было тепло, стояла духота, как будто из воздуха исчез кислород. Он слышал шум работающего компрессора, но не мог его видеть. Кажется, компрессор был спрятан за стеной, старик чувствовал только поднятый им ветер, ощущал его жар, движение воздуха, черное плетение спутанных между собой нитей, бесформенные дрожащие наросты, выдуваемые ветром в коридор, плывущие короткое расстояние по воздуху, а потом исчезавшие в темных нишах или на бесцветном, покрытом грязью полу. Некоторые из этих надутых хлопьев прилипали к нему, ложились ему на волосы и на грудь. Он попытался осмотреть себя, но было слишком темно, и он ничего не увидел. Он испуганно глотнул и представил себе, что эти грязные наросты образуются и у него на языке, отчего на нем появляются странные трещины, а наросты проникали все дальше и дальше в горло, нестерпимо распирая его вширь, вот они уже добрались до желудка, и в нем возникло слабое бестелесное нематериальное ощущение.