– Почти?
– Почти. – Он снова помолчал. – Ты – тоже такая.
– Что?! – Я обмерла от неожиданности.
– Я говорю, Вера, что ты – тоже редкая и необыкновенная.
– Шутишь?
– Нет.
– Юрка! Да ведь мы всего какой-то час, как, можно сказать, и знакомы-то по-настоящему!
– Это не имеет значения, – сказал он просто. Отсутствие торжественности в его голосе совсем не вязалось со смыслом дальнейших слов – но бог его знает, возможно, что именно поэтому я поверила в то, что он сказал без какого-либо сомнения. А сказал он вот что:
– Я ведь влюбился в тебя еще в седьмом классе, Вера. Но ты всегда была такая… для меня совершенно недоступная. Красивая девочка из другой компании. Я мог только смотреть на тебя и вздыхать, потому что робкий мальчик, которого бьют во дворе, такой девочке в кавалеры не подходил. Пока я набирался храбрости, чтобы признаться тебе в любви, из просто красивой девочки ты превратилась в замечательную женщину, и я снова оробел. А когда снова набрался смелости – ты уже исчезла совсем… Я так рад, что встретил тебя сегодня, Вера! Для меня наша случайная встреча – по-настоящему указующий перст Судьбы.
Мы не расстались в этот вечер. Дошли до нашего общего подъезда и, словно это было самим собой разумеющимся, остановились у двери в Юркину квартиру.
– Не хочется тебя отпускать. Особенно после того, как только что нашел, – признался Юрка с немного виноватым видом. Серые глаза приобрели просительное выражение, а брови приподнялись в детском выражении отчаянной мольбы. – И в то же время я не могу придумать ничего оригинального, чтобы уговорить тебя остаться, – признался он в какой-то уж совершенной растерянности.
Я посмотрела на этого сильного человека, что стоял передо мной и хлопал ресницами, не зная, какими словами пригласить в гости женщину, к которой он не равнодушен, и, засмеявшись, протянула руку и провела рукой по его волосам, таким густым и удивительно мягким на ощупь.
– Не надо. Не надо ничего придумывать. Просто предложи мне чаю…
Я никогда не была у него дома.
А дом был уютен. В нем чувствовалось присутствие женщины, Юриной мамы, хотя ее давно уже и не было в живых. Кругом ни пылинки, полировка на мебели блестит так, словно по ней только что прошлись мягкой тряпочкой. На столах, тумбочке и большом старинном комоде лежали цветные, с большой любовью вышитые салфетки («Господи, и почему в наше время никто не занимается вышиванием! Ведь какая красота!»), а в небольшой хрустальной вазочке раскинулся букет зимних хризантем.
– Мама любила, чтобы в доме всегда были живые цветы, – тихо сказал Юра в ответ на мой немой вопрос. – Цветы – это то, что она больше всего любила в жизни. После меня. Я старался быть ей хорошим сыном, но, когда мамы не стало, испытал перед нею огромное, ни с чем не сравнимое чувство вины… Все время думал: наверное, я бы мог больше уделять ей времени, хотя бы раз в две недели пожертвовать чем-то – тренировками, прогулками, друзьями, чтобы просто посидеть с нею.
– Так всегда бывает, – сказала я тихо. – По-настоящему мы начинаем дорожить только тем, что у нас отнято.
Но перед моими глазами вдруг встала моя собственная мать – высокая бледная женщина с недовольным лицом. Никогда, никогда я не захочу пожертвовать чем-нибудь в своей жизни для того только, чтобы «посидеть с нею»! Никогда!
– Устраивайся, Вера! – словно опомнившись, Юра усадил меня на диван, придвинул к нему столик. – Замерзла? – и мои колени укрыл теплый клетчатый плед.
«Какой ты хороший», – подумала я с грустью, наблюдая, как Артемьев хлопочет, расставляя на небольшом столике чашки, приносит из кухни тарелку с очень ловко сделанными бутербродами, ставит в центре дымящийся чайник. «Какой ты хороший, милый, добрый, – думала я. – Просто необыкновенный! Мечта любой женщины… Любой – кроме меня. Потому что я, наверное, однолюб…»
…Юра придвинул к кровати журнальный столик, откупорил вино и разрезал яблоко, извинившись, что больше у него в доме ничего нет.
– За тебя.
– Нет, за нас.
– Да, за нас.
Потянувшись через его плечо, я выключила свет и обняла его. Стало трудно дышать, и я торопилась отыскать Юрины губы, словно это могло помочь.
– Подожди, – сказала он и осторожно отстранил меня. Мелькнул свет в ванной. Я застелила кровать, разделась и легла, укрывшись до подбородка.
– Закрой глаза, – попросил он. Щелкнул магнитофон. Потом легкие звуки его шагов приблизились, и что-то горячее и мягкое скользнуло ко мне под одеяло. Что-то горячее прильнуло ко мне и что-то мягкое обвилось вокруг меня. Горячее и мягкое сквозь тонкую-тонкую ткань…
Эта ткань запомнилась больше всего. Вся ночь – как борьба с горячей, тонкой, дразнящей тканью. Это запомнилось больше всего. И еще, почему-то жесткие волоски вокруг сосков…
…Кажется, мы говорили что-то. Да, мы говорили, лепетали, шептали. Нужно было выразить словами весь тот ужас, восторг и стыд, особенно стыд, чтобы довести его до предела, убить и перешагнуть. Ты хочешь меня? А ты? Возьми меня, хочешь? Да, а ты? Ты хочешь? Да! Да! Да! А ты не боишься? Нет!
Но говорили одни губы, когда они не были заняты, а руки были заняты, и грудь, и живот, и ноги, и они тоже говорили, но это было гораздо мучительнее, чем просто произносить слова. И глаза были закрыты, и тогда было светло, не просто светло, а невыносимо ярко, и тогда мы открывали глаза, и темнота успокаивала, но ненадолго.
…И уже невозможно было терпеть, и стыд уже не был препятствием, напротив. А потом была вспышка, и жгучий стыд, и оправдание, и успокоение, и жалость к себе, и даже немного гордости, но все же – стыд…
А потом все опять началось, только все стало каким-то неестественным, надрывно-сонным. Я закрывала глаза, а когда открывала, не знала, сколько времени прошло – мгновение или часы, и потом снова было светло, но был и физически ощущаемый, утяжеляющий, сковывающий тело стыд, и вспышек больше не было, и глаза закрывались, и, видимо, время шло, потому что все это кончилось…
…Мы не стали допивать вино, и Юра, заткнув бутылку пробкой, оставил ее на столе. Я вымыла фужеры, и, когда ставила их на стеклянную полку, увидела свое лицо. Оно было бледно, губы размыты, а глаза красны и блестящи. Такова я была внешне. А внутренне – еще неприятнее: страшная тяжесть, прячущаяся за нервной легкостью, мерзкий привкус во рту и что-то едкое в глазах…
Я еще раз осмотрела комнату. Кажется, все было по-старому, и она снова стала чужой, даже еще более чужой, чем была.
…И вдруг все то, что скрывалось во мне так долго, что уже казалось ушедшим если не навсегда, то надолго, нахлынуло на меня – нет! – набросилось, накинулось, будто убийца с острым ножом вышел откуда-то из подворотни!
Сергей! Сергей!!! Милый мой, дорогой, любимый, единственный! Все это время я старалась не думать о тебе, не вспоминать тебя, не упрекать тебя ни в чем, даже в мыслях, несмотря на то, что я ношу под сердцем именно твоего ребенка! Я поклялась себе, что никогда больше не увижу тебя и никогда ни о чем не попрошу… Но если бы ты знал, милый мой, как мне больно! Больно от того, что тебя нет рядом, что мы – чужие, и нет в природе даже такого слова, которое могло бы нас объединить. А я так надеялась когда-то, что таким словом рано или поздно будет слово «семья»…
Больно до осколков… До натянутой кожи, которую по ошибке можно принять за мою улыбку – ведь я вынуждена время от времени надевать эту маску… Но она ничего не скрывает! Она не помогает уйти от реальности, убежать… найти ответы, быть может, на несуществующие вопросы, на вопросы, на которые подсознание… или сознание, или здравый смысл? – все время задают и мне, и тебе. И эти вопросы бьются в мозгу, не оставляя меня в покое ни на секунду!
Почему? Почему люди никогда не ценят того, что имели, почему стараются искрошить в стеклянную пыль вызывавшие некогда трепет и нежность поступки, чувства, привязанности, слова?! Почему любимые считают, что так и должно быть и что им все должны?!