Пока Петр Андреевич рассказывал, бутылки с вином планомерно пустели. Ян подливал регулярно, но хмеля не чувствовал, просто ему было очень интересно. После одного из выпитых стаканов, Ян перебил рассказчика:
— Петр Андреевич, вы так классно рассказываете, вам надо книжку об этом написать.
— Так я и написал, меня даже в Союз писателей приняли, но потом, как-то забросил это. Семья, работа, да и образования не хватало. Надо было учиться, а когда? Женился, дети пошли, так всё и закончилось.
Ян не поверил, что вот этот Вовка из Тридесятого царства — настоящий писатель еще и член Союза писателей СССР? Петр Андреевич порылся в сейфе и вынул оттуда небольшую книжку в мягком переплете, зачитанную так, что уголки обложки перестали быть уголками, а стали затертыми полуокружностями. Он посмотрел на неё, как будто давно не видел и передал Яну.
Вверху обложки стояло: Зозуля П. А., а внутри, на третьей странице на Яна смотрел бравый морячок в бескозырке. Пышных усов не было, но спутать было невозможно: человек на фотографии в форме моряка и тот, который сейчас сидел напротив в пропотевшей майке — одно лицо.
Ян был поражен:
— Петр Андреевич, так вы настоящий писатель? Я еще никогда не был знаком с настоящим писателем. А как же вы написали её, это же надо было к этому как-то придти?
— Всё просто. Я после войны попал сюда, в Одессу. Тогда в сорок пятом, когда нас освободили, меня мобилизовали в армию. Я конечно, страшно худой был, но упросил, так мне хотелось бить немцев. Не хотели брать, думали, что мне восемнадцати нет, но я настырный, уговорил. Пришлось еще на Вену идти, приключений было много, но осенью сорок пятого, нашего комбата переводили в Одессу на флот. Он до Новороссийска был кадровым морским офицером, а потом ранение и попал в пехоту, так до конца войны и дослужил в сухопутных.
Писал он рапорта, писал, пока не добился своего: перевели его на флот, пока в береговые части, но это уже хоть что-то. Я к нему, как клоп присосался. Я ж родом из Одесской области.
«Заберите», — говорю, — «меня с собой, товарищ капитан. Мне до демобилизации, как медному котелку, а служить на Родине, всё-таки, приятнее и легче». Так попал в Одессу в береговые части. Тогда здесь располагались тылы Черноморского флота. В Практической гавани подлодки стояли. Служба была не сахар, но по сравнению с войной, просто курорт Ессентуки. Пристрастился я в стенгазету заметки писать. Пишу не, потому что кто-то заставляет, а просто — интересно. Замполит наш заметил, поговорил со мной, а когда я ему свои военные приключения рассказал, он мне и посоветовал написать об этом книжку. Вот я её и написал, он помог, конечно, и писать и потом издать.
— Класс! Я тоже хотел бы стать писателем, только еще не знаю, о чем писать.
Петр Андреевич горько засмеялся:
— Вот, когда переживешь такое, как я, тогда будешь знать, о чем писать. Оно само пишется, только буковки подставляй. Прежде чем я в армию попал, мне такое пришлось пережить — врагу не пожелаешь. В конце декабря завод эвакуировали, а нас отправили в Аушвиц, его еще называют Освенцим, концлагерь такой, слышал, наверное, в Польше. Переодели в полосатую форму, накололи вот это, Петр Андреевич показал на внутренней стороне предплечья шрам. Это я номер вывел, чтобы кошмары не снились. Повезло мне, что я там и месяца не пробыл. Красная Армия начала наступать и решили фашисты эвакуировать наиболее трудоспособных назад, вглубь Германии. Попал и я в эту команду. Позже прочитал, что почти шестьдесят тысяч успели они увезти.
Куда нас гонят, никто не знал, многие думали, что для окончательной ликвидации. Вечером погрузили в вагон, только не в плацкартный и даже не в крытый, а в обычный железный полувагон, в котором бревна и уголь возят. Набили столько, что мы могли только стоять и то плотно друг к другу. На улице январь, восемнадцатое число, холодно, только друг об дружку и грелись. Ночь нас провезли, а потом попали мы под бомбежку на станции. Бомбили наши, так гвоздили, так гвоздили, грохот стоял, уши закладывало. Обидно было, что свои могут тебе дорогу на тот свет выложить. Каждую минуту ждали, что бомба в наш вагон попадет, но не судьба. Так часа три до самого рассвета водили наши летчики хоровод, а потом тишина и снег пошел.
Так тихо стало, слышно было, как деревья скрипят у вокзала, а больше ни звука, как будто вымерло всё. Когда только приехали на станцию, собаки гавкали, немцы орали, машины ездили, а после налета полная тишина. Эти двое суток стали для меня самыми страшными в жизни. Снег идет, холодно, все окоченели, руки, ноги отекли. Двое суток без воды и пищи. Многие умерли, просто так, стоя. Ты еще живой, стоишь рядом с ним, а он уже мертвый. Сделать ничего не можешь. Поддерживаешь его, потому что его даже положить некуда. Думал я, что и мне там конец будет. От холода уже тела своего не чувствовал, стоишь и засыпаешь, только это не сон, а смерть.
Петр Андреевич заплакал, Ян смотрел на него во все глаза и не мог поверить, что всё, о чем ему, только что рассказали, было на самом деле и в принципе не так давно.
— Как же так без еды, без воды, без туалета?
— Какой там туалет, там об этом не думал никто, если честно, вообще ни о чем не думаешь. Хочется только чтобы всё это быстрее закончилось, — наставник вытер слезы, — налей еще по маленькой.
Ян сидел пьяный и обалдевший. Он хотел поговорить совсем о другом, а получилось…
— Как же вы выжили?
— А я вообще живучий, видно на роду мне так написано. Простояли мы в вагоне весь следующий день и еще ночь. Снег прекратился, только утром услышали, те, кто не помер и при памяти был, звук моторов. Среди нас солдаты пленные были, говорят это танки: гусеницы лязгают. Потом голоса, наши русские. Мы начали кричать, хоть какие там крики, так хрип, но нас услышали. Залез одни солдатик в танковом шлемофоне на борт вагона и обомлел — мы там, как семечки в подсолнухе набиты.
— Освободили вас?
— Освободить то освободили, только нас три вагона доходяг, а их всего три танка, двенадцать человек. Из нас почти никто ходить не мог, не то что из вагона вылезти, а половина вообще мертвых, — у Петра Андреевича из глаз снова потекли слезы, — ты извини я, когда вспоминаю про это, никак сдержаться не могу. Пока писал книжку, думал с ума сойду, сердце разрывалось.
— И что дальше?
— А, что дальше. Намучились эти танкисты с нами. У них же даже покормить нас нечем было, только сухой паек на три танка, а нас больше трех сотен. Живых, конечно, меньше — человек сто пятьдесят, может даже сто.
Мертвых сложили штабелем вдоль вагонов, а нас, кто еще дышал, в здании станции обогрели. Повезло, хоть его наши не разбомбили. Немцы разбежались, а дрова и печки остались, вот мы и грелись до вечера, а вечером подошли тыловики, медицина подоспела. Начали мы оживать…, кто смог.
У Яна самого из глаз покатилась слеза. Он её стыдливо быстро смахнул, хотя чего стыдиться. Люди такое пережили.
— Как же вас в армию взяли, если вы даже ходить не могли?
— Ты знаешь, Ян, наш народ такой живучий. Слышал, как Бисмарк говорил, а может Наполеон? Русского солдата не достаточно убить, его еще нужно повалить. Вот и нас убить-то может и убили, но повалить не повалили.
Подкормили меня, смершевец нервы помотал, но отпустил почему-то, опять, наверное, повезло. Переодели в шинелку и вперед. Попал я на Второй Украинский фронт в Седьмую гвардейскую армию. Стояли мы тогда под Эстергомом на Дунае. Вернее мы на этой стороне Дуная, а Эстергом на той, там уже Венгрия, красивые места. Жизнь ничего, немцы, конечно, гады стреляют, но это ж не в концлагере, ты ж тоже стрельнуть можешь. Повоевал я трошки и даже получил медаль «За взятие Вены». Потом конец войны и я в Одессе. До сорок девятого дослужил, а потом здесь так и остался.
— Долго пришлось воевать?
— Как долго? На войне каждый день за три считай, а если по-обычному, то три месяца: февраль, март и апрель, май я не считаю. Мы пока шли на Прагу её уже взяли.