Изменить стиль страницы

Несколько минут мы добирались до жилых строений, пока не подошли к высокому, сколоченному из досок, забору. За ним участок непонятной территории. Но вот и калитка — она оказалась незапертой. Вероятно, подольчане знали это «заведение» и обходили его стороной. Мы вошли в пустой темный двор и направились к большому одноэтажному бревенчатому дому. Наружная дверь была открыта настежь.

Пустой коридор освещала единственная лампочка. Темнота скрывала подробности помещения. Из плохо закрытой двери в коридор пробивался луч света. Один из сопровождающих приоткрыл ее и попросил разрешения войти. Я с другим охранником остался в коридоре.

Ждать пришлось недолго.

— Заходите, — услышал я чей-то голос.

Я первым переступил порог и оказался в узкой, длинной комнате с одним окном, выходящим на дорогу. Яркий электрический свет слепил глаза. Нижняя часть окна завешена газетами, верхняя — открыта для дневного света.

У окна железная армейская койка, тумбочка, две табуретки и обычный стол — такова вся скромная обстановка комнаты, в которой мне пришлось находиться в долгие следственные часы.

За столом мужчина лет сорока пяти в суконной гимнастерке, с погонами капитана, и другой, лет тридцати, одетый не по форме, — в гражданском пиджаке, бриджах и хромовых сапогах. Он исполнял указания капитана.

Я вошел. Поздоровался. Капитан ответил на приветствие и попросил подойти ближе к столу. В руках у него был лист бумаги. Я интуитивно почувствовал недоброе.

Сознание в эту минуту не воспринимало того, что таила в себе протянутая бумага. В ней, вероятно, указывалось название ведомства, номер и дата, текст об аресте, чья-то подпись и печать. Всего этого я не видел и не смог ничего запомнить. Да и теперь, пытаясь вспомнить, по-прежнему чувствую бессилие, чтобы восстановить подлинность содержания. Все прыгало перед глазами…

В сознании осталось лишь два ясно обозначенных слова: «ордер» и «арест» — все остальное заволокло туманом чего-то непоправимого. Где-то нужно было расписаться, говорили что-то об обыске. Прямо здесь, в присутствии этих незнакомых людей. Я плохо соображал, что нужно делать, и все команды выполнял бессознательно.

Предложили раздеться донага. Подумал: «Зачем?» Это же стыдно и оскорбительно. Кто это придумал? Процедуры были кем-то хорошо продуманы. Нужно было унизить, растоптать, уничтожить все, что относится к человеческому достоинству, сделать достоянием присутствующих все скрытое и интимное, вызвать чувства стыда и позора, выявить какие-либо скрытые от посторонних глаз приметы — родимые пятна, рубцы, шрамы, татуировку.

Пока меня осматривал и ощупывал один из охранников, двое других «потрошили» мешок и рассматривали каждую вещь. Висевший на шее медальон с распятием, подаренный при расставании в Бюлер′е с Маргаритой Штокингер, тоже привлек внимание.

— Не положено! Снять, — скомандовал надзиратель.

Снимая распятие, подумал: «Ну, вот и все. Теперь и талисман не поможет в тяжелую минуту». Среди вещей оказался альбом снимков о пребывании в Лихтенштейне. Его передали капитану. Это был наиболее ценный подарок Эдуарда Александровича Фальц-Файна.

Из двух пачек трубочного табака капитан одну протянул мне, вторую бросил в мешок.

— Это НЗ. Когда кончится табак, возьмете эту.

Закончив осмотр вещей, они побросали все обратно. Я уже оделся и ожидал дальнейших указаний.

— Отведите в первую.

Впервые услышал команду надзирателя:

— Руки назад! Пошли!

В конце коридора горела тусклая лампа. При слабом освещении плохо просматривались металлические прутья, отделявшие коридор от тамбура и камер. В маленьком тесном тамбуре было двое дверей в камеры, разделенные печной стеной или печью. Она отапливала две камеры.

3.

Надзиратель открыл дверь ближней камеры, но густой мрак скрывал все, что там было, я ничего не мог сообразить, куда меня привели. Синий свет лампы, висящий у самого потолка, настолько плохо освещал помещение, что в первую минуту я только слышал голоса живых призраков и ничего не видел.

Дверь захлопнулась, и я услышал лязг тяжелого засова.

— Здравствуйте! — обратился я к невидимым жильцам камеры.

— Здорово, если не шутишь.

— Откуда сам?

— Был в оккупации? Служил у немцев?

— За что взяли? По какой статье?

— Да ты не теряйся, парень! Здесь других нет…

— А закурить у тебя есть? У нас давно уже нет новеньких. Уши попухли, мочи нет.

Я вынул из кармана пачку табака, сложенную для цигарок газетную бумагу и протянул сидящим на нарах.

— Вот и повезло, наконец. Спать уж собрались и на тебе, пожалуйста, — табачок, газетка, все как положено, — одобрительно отозвался кто-то.

Глаза постепенно начинали привыкать к темноте, я стал различать фигуры, но рассмотреть лица, как ни старался, не мог.

Вопросы, посыпавшиеся на меня, были настолько неожиданными, что называется, «прямо в лоб», что я растерялся и подумал: «куда же это я попал, кто эти люди, неужто все они немецкие пособники?»

Чем больше я оставался в темноте, тем лучше адаптировался в окружающей обстановке. По всей длине камеры от двери и до противоположной стены, где выделялось черное пятно окна с «намордником», я различил настеленные из досок нары.

В разбитое стекло тянуло ветром и холодом. Кто-то предусмотрительно заткнул дыру скомканной тряпицей. В углу у окна деревянная бочка — «параша», без крышки, отчего в камере стоял запах общественного туалета.

Обстановка в камере оживилась. То там, то здесь вспыхивали цигарки курящих, поплыл запах табачного дыма.

— Спасибо, парень, а теперь и на нары можно. Здесь для всех порядок один — кто пришел последним занимает место у параши.

Сколько человек было в камере, я не видел, место мое пришлось почти у окна, и я забрался на нары, чтобы там провести ночь.

Чтобы лучше согреться, я застегнул пальто, поглубже на уши надвинул кепку, обвязался шарфом и, приподняв воротник, «калачиком» устроился у стены. Со всех сторон продувало, и холод проникал во все уголки.

Но не один холод заставлял меня содрогаться. В эти минуты сердце испытывало чувство боли от только что перенесенной трагедии — она не давала покоя.

«Нет, не может быть… Это ошибка. Все прояснится. Ведь наказывают за преступления. Завтра-послезавтра разберутся обязательно. Я верю, меня освободят. Разве я преступник?»

Я ворочался с бока на бок. Где-то за стеной слышались порывы ветра. Сон бежал прочь. Мысли возвращались к действительности, к возникающим и исчезающим надеждам. Еще вчера было реальностью возвращение домой, встреча с родителями и Асей, а сегодня все перечеркнуло прокурорское решение на арест.

В последнее время я все чаще представлял себе знакомый с детства город, вокзал, все, что было по дороге домой. Вспоминались улочки, по которым обычно добирался до «Шемахинки», исхоженная вверх-вниз Сураханская с ее узкими, неудобными тротуарами, знакомый до мелочей меликовский дом с двумя парадными, ворота во двор и выбитые на стене у ворот две буквы «П» и «А», в глубине двора маленькая галерейка.

Мне казалось, что до возвращения домой остаются считанные недели. Я уже слышал и стук в дверь и изменившийся голос мамы: «Кто там?»… И долгожданную встречу!..

Сколько раз она проходила перед моими глазами! А теперь ее не будет, она останется лишь в моем воображении. Мысли о доме не давали покоя, уходила надежда на скорое возвращение.

«Неужто это конец? Если нет выхода — значит впереди петля».

«Нет! Нет! Я не могу, не хочу согласиться с этим».

В сознании явственнее возникали контуры, когда-то абстрактных, а теперь вот реальных понятий «тюрьма» и «свобода», появилась возможность увидеть и понять их. Судьба вначале познакомила с пленом, позволила глубже рассмотреть жизнь, прибавила жизненного опыта, а теперь предлагает продолжить и углубить его.

Но я не смогу осилить это испытание, у меня не хватит мужества. Только объективное следствие и оправдательный приговор вернут меня к жизни.