— Ступай, ступай, — сказала из-под трактора Феня и принялась помогать Степаниде.
Настя отошла немного, остановилась и потом долго еще глядела в сторону старших односельчанок, ставших для нее неожиданно такими близкими и дорогими. Неласковый осенний ветер выдергивал из-под ушанки ее мягкие светлые волосы, забирался под ватную куртку, трепал полотняную юбку. Если не умом, то сердцем Настя понимала, что в ее подругах и в ней самой совершилось вдруг что-то очень уж важное и значительное, то, ради чего, может быть, и надо жить, ради чего и рождаются люди на белый свет, — то, чему она, Настя, не в силах отыскать точное определение, и ощущение этого, пускай пока что смутного и неясного длн нее, наполняло отныне и ее маленькую и хрупкую жизнь каким-то новым и тоже более значительным содержанием. Во всяком случае, Настя с какою-то особой силой и остротой увидела и поняла сейчас, что она не одна в этом огромном, непонятном и тревожном мире, что она лишь крохотная частица чего-то необъятного и неукротимо целенаправленного и что ощущать себя такой частицей, оказывается, чрезвычайно важно и радостно. Настя попыталась представить себя одинокой в этом размокшем, зябком степном царстве, под бесконечными и злыми струями осеннего дождика, под этими низкими, сумасшедше несущимися куда-то, грозно насупленными тучами, под карканьем ворон, тоже уносящихся прочь отсюда, — попыталась, и ужаснулась, и увидела себя раздавленной вроде того суслика, что угодил вчерась под колесо ее «универсала». Так она размышляла и страшно дивилась тому показавшемуся ей теперь совершенно противоестественным обстоятельству, что еще совсем недавно люди Завидова жили и работали поврозь. «Вот чудаки-то!»— непроизвольно вырвалось у нее, и Настя хохотнула. Сызнова поглядела на будку, на людей возле будки, на Фенину красную косынку на земле у трактора, на бригадира Тишку, стоявшего в привычной своей — на корточках — позе и что-то указывавшего возившимся под машиной женщинам, глянула и на дымок, поднявшийся за будкой, у котла (старая Катерина что-то там придумала им на завтрак), поласкала сильно засветившимися глазами и флажок, привезенный на днях дядей Колей и им же водруженный над будкой, — поглядела на все это и сейчас же почувствовала, что вокруг разом все посветлело, и холодный, пронизывающий ветер оказался не таким уж холодным, и земля не вязкой, потому что не мешала Насте бежать быстро и легко к ее трактору, маячившему вдали, а подбежав и взявшись за рукоятку заводную, не услышала, не почуяла даже ее упругого и сердитого сопротивления. И трактор, будто и ему передалось все, что было на сердце девушки, завелся, против обыкновения, быстро и потащил сцепление многих борон легко и уверенно, без визгливого, жалобного и надрывного стона. Настя прислушивалась к ровному гулу мотора, и гул этот тотчас же превратился в мелодию знакомой и любимой песенки, а когда мелодия эта надоела, Настя напрягла, настроила слух, и вот прямо в душу ее лилась уже другая песня, и так они менялись, подчиняясь ее желанию. И все-то у нее в тот день ладилось…
Феня и Степанида вылезли из-под машины лишь к полудню, помогли друг дружке подняться на ноги и, придерживаясь под руки, еле взобрались в будку.
— Поясница совсем никуда не годится, — пожаловалась Степанида.
— Не говори. У меня тоже.
— Ну, тебе, Феня, грех еще про то. Молоденькая.
— Молоденькая, а болит.
— Полежим маленько.
— Нет уж, пойдем заводить.
— Самую малость отдохнем. Руки прямо чужие. Не слушаются. — Но Степанида не пролежала и двух минут. Поднялась первой. — Ты погодь. Я пойду свой пригоню, тогда уж и за твой примемся, — и, вздохнув и проворчав обычное про то, что старость, мол, не радость, вышла на улицу. Сперва — Феня слышала это — поговорила о чем-то с Катериной Ступкиной, потом с бригадиром, потом еще с кем-то (вскоре Феня с удивлением узнала голос Архипа Колымаги) и только потом ушла к своему трактору. Но гнать его к будке не торопилась, явно тянула время для того, чтобы дать ей, Фене, отдохнуть.
Архип Архипович поднялся в вагончик, глянул в одну, в другую сторону и, удостоверившись, что, кроме Фени, тут никого нет, присел на краешке нар, у ее ног. Феня быстро села, подтянув коленки к подбородку.
— Вы что это, Архип Архипыч?
— Ты лежи, лежи. Ишь, вскочила! Что ж, и в гости к вам нельзя? Чирков с десяток настрелял для вас. Катерина лапши с утятиной сварит. Хошь, поди, с утятиной? — Лесник улыбался, толстые губы его раздвинулись так, что приподняли малость большие, сторожкие, все-слышащие его уши.
— А то нет! Конечно, хочу.
— Ну вот. А пока повариха там хлопочет, я тоже прикорну чуток. Подвинься-ка, дочка…
— Чего еще надумал? А ну, уходите отсюда, а то закричу.
— Какая ты злющая, право. Вся в батю.
— Ты моего батю не трогай. Он воюет, а ты…
— Что я? — живо спросил Колымага.
— А ты вот с нами, бабами, воюешь, — быстро и беспощадно последовал ответ.
Темная волна ярости прилила, прихлынула, сделала лицо лесника, и без того красное, совсем уж багро-вым. Но он все-таки сдержал себя, сказал подчеркнуто ласково:
— Зря ты все это… самое, Фенюха. Разве я зверь, бандит какой, чтобы бедных бабенок забижать? Дровишек-то заготовили с матерью?
— Где нам их взять?
— Чего ж ты, милая, думаешь? Зима, она подкатит, не заметишь как.
— Где ж мы их возьмем? — снова спросила Феня вкрадчиво. Она отлично понимала, к чему клонит старый этот хитрец.
— Дрова, известное дело, в лесу произрастают.
— Да ведь вы, Архип Архипыч, голову за них оттяпаете аль прямо к прокурору потащите, а он зуб на меня давно имеет, еще за Манькин утопший трактор.
Архип Архипыч усмехнулся:
— Это кому как. Одному голову, другого в милицию. А ежели кто попросит по-хорошему да работает ударно в колхозе, тому… Ну, ты вот что, Фенюха. Попроси в воскресенье у Николая Ермилыча вола, хоть того же Бесхвостого. Укажу две кучки у Лебяжьего, с прошлогодней порубки остались. Не то померзнете зимой все как есть, окочуритесь.
— Спасибо, Архип Архипыч. Попрошу Бесхвостого. Чай, не откажет дядя Коля.
— Ну, коль откажет, на моем жеребце привезешь. Да и сам я могу помочь.
— Спасибо, — еще тише сказала Феня.
— Не стоит, — ответствовал Колымага вежливо. — Чего ж это ты поднялась?
— Мне к трактору.
— Ну, ну, — вздохнул Колымага и нехотя оторвал свой вад от нар. Увидал входящую в будку Марию Соловьеву,
Та подмигнула сперва Фене, затем леснику и не преминула подытожить с неподдельной завистью в голосе!
— Живут яге люди!
Феня, ничего не объясняя, оттолкнула ее в сторону, освободила для себя дорогу и быстро вышла из будки. Двинулся за нею и Колымага.
Ночью, оставшись наедине с Феней (Степанида, Маша и другие трактористки были в ночной смене), Пастя призналась:
— Феня, чего-то хорошо, сладко на сердце! Отчего бы Это, а, Феня? — Помолчав, добавила: — А Степанида-то Лукьяновна — золото. Правда, Фень?
— Правда, Настя. Оно во всех нас есть, золото.
— Ив Маше?
Феня немного подумала.
— Может, и в ней. Доброе-то в человеке заглушить легче, чем дурное. Дурное так и лезет в глаза всем. А хорошее надо еще увидеть, разглядеть да все время ухаживать за ним, чтобы не увяло, не засохло, не пропало в человеке. Пропалывать надо, очищать от сорняков. А как же ты думала? Вот взять гриб мухомор. Он завсегда на виду…
— И верно: высокий, нарядный такой, с белыми крапинками на красной голове. Красивый-прекрасивый, прямо как цветок!
— Красивый, а есть нельзя. Сразу отравишься. А настоящий-™ гриб надо еще поискать, он в глаза людям не лезет. Зачем ему красоваться, коль он и так хорош? Такое и промеж людей бывает. Вспомни Епифана — мужик с виду ладный, веселый, многие незамужние девчонки и то на него украдкой поглядывали: ведь нам нравятся озорники, это уж известно. А когда дошло до дела, подлецом и трусом самым что ни на есть распоследним обернулся наш Пишка. Поняла?
— Поняла, — сказала Настя еле слышно, и лобик ее наморщился от какой-то трудной думы.