Изменить стиль страницы

Поэтому они прятались по домам, но любопытство одерживало верх.

Вся эта толпа, умышленно собравшаяся около костела Пречистой Девы и на рынке, имела перепуганный вид и молчала. Все были собраны в одну кучу, как будто искали защиты один от другого. Их тревожные взгляды были устремлены в ту сторону, откуда ждали прихода бичевников. В тесной толпе царила гробовая тишина, изредка прерываемая шепотом и бормотанием.

Не только улицы, ведущие к рынку, и панели возле домов были переполнены, но и во всех окнах было множество зрителей.

Преобладали преимущественно женщины и дети.

День был знойный, воздух удушливый; темные густые облака неслись по небу, и солнце, пробивавшееся сквозь облака, сильно пекло.

Чернь, не поместившаяся на улицах, в некоторых местах забралась на лестницы и расположилась на крышах домов.

Ксендз приор и Иренеуш с трудом протолкались через тесную толпу к дому Вержинека; из уважения к их духовному сану им уступали дорогу. Как только они прошли, расступившаяся толпа моментально тесно сомкнулась, и стоявшие в первых рядах из боязни потерять место, с которого лучше всего было видно, всеми силами старалась удержать за собой свои прежние места. Приор, сильно уставший от ходьбы, поднял свои отяжелевшие веки к окнам дома, к которому они направлялись. То, что он увидел, не предвещало удачи: все окна были заняты. Несмотря на это, оба ксендза вошли в дом, так как они нигде не нашли бы лучшего, более безопасного места.

Сени были переполнены не мещанами, но рыцарями и людьми, по одежде которых можно было видеть, что они принадлежат к двору короля. Между ними узнавали королевских слуг.

Стоявшие на улице шептались о том, что сам король черным ходом пробрался в дом, чтобы посмотреть на этих кающихся, о которых было столько разговоров.

Действительно, присмотревшись внимательно к окнам квартиры Вержинека, можно было заметить за занавесками, наполовину спущенными, костюмы и лица, которых привыкли видеть в свите короля. Но сам король, по всей вероятности, если он там был, не хотел, чтобы его видели и стоял за занавеской; глядевшие на окно догадывались о его присутствии, потому что иногда занавес колыхалась, из-под нее показывалась белая рука и исчезала. Толкая друг друга, шепотом передавали из уст в уста:

– Король!

В толпе господствовали два взгляда относительно короля и кающихся, прибытия которых ожидали. Все сторонники епископа и находившиеся под его крылышком роптали на Казимира и косо на него смотрели. Ему ставили в вину все зло и все бедствия, обрушившиеся на страну. Еще больше, чем против короля, были восстановлены против придворных и Кохана, клеймя его убийцей. – Там, там, – роптали слуги епископа, – разбойники… Пришли посмотреть, как за их грехи страдают другие… А им-то что?

Епископ, хотя с своей стороны еще не предпринял никаких шагов против бичевников, однако известно было, что он намерен как можно скорее избавиться от них и удалить их из Кракова.

Из известий, полученных в епархии о кающихся в Пруссии и Венгрии, о них составили плохое мнение, и духовенство вообще их осуждало, опираясь на буллу папы Клементия.

Из Швабии, Спиры, Страсбурга их повыгоняли, стараясь напугать, но чернь, несмотря на приговоры церкви, жадно льнула к тем, чье добровольное мученичество притягивало ее непреодолимой силой. В каждом что-то заговорило при виде этих кровью обрызганных, бездомных нищих, кающихся не за свои грехи, а за грехи целого света.

Боялись выступить против них с насильственными мерами и медлили. Они разбрелись по всей Польше, и их не преследовали, лишь с амвона иногда против них говорили, да и то после их ухода.

Недалеко от дома, в котором предполагали присутствие короля, и в который зашли ксендзы, стояла на панели в первом ряду известная всему городу Бася Свиняглова с раскрасневшимся лицом, взволнованная, беспокойная, порываясь каждую минуту сорваться с места.

Она была одета соответственно настроению этого дня в коричневое платье монашеского покроя, опоясана простой веревкой, с большими деревянными четками, на которых висел череп и крест. Коротко остриженные волосы на голове были покрыты вуалью, когда-то белого цвета, но от долгого употребления пожелтевшей и испачканной. Из-под платья видны были босые, израненные ноги, покрытые пылью. В руках она держала плеть и крест. Она стояла, как бы наготове присоединиться к тем, о которых она мечтала днем и ночью.

Она была не одна, потому что уже давно у нее был свой собственных двор, который ее повсюду сопровождал. Он состоял из нищенок, собиравших подаяние у церковной паперти, калек, убогих и разных кумушек, похожих на нее, которых она кормила и наделяла подарками, требуя от них, чтобы они покаялись и вернулись на путь истины.

Эта маленькая кучка, выделявшаяся из толпы, в которую посторонние старались не попасть, привлекала к себе взоры всех. В особенности указывали пальцем на разгоряченную Басю, громко о чем-то кричавшую, шептались о ней, передавая друг другу о ее жизненных авантюрах.

– Это дочь Свинягловы, которую выдали замуж за Матертера, за Фрица, –говорили некоторые шепотом. – Она здорово пользовалась жизнью, пока ксендзы ее не навели на путь раскаяния. К ней ездили из Среневита, она была и у короля, в молодости плясала и пела и, наконец, закончила слезами. – О, она была красавицей, – добавляли другие.

– Да и теперь она не дурна, – отзывались некоторые, – только она быстро состарилась. Ее теперь узнать нельзя. Я слышал, что они все спустили. Фриц пьет, а она, замаливая свои грехи, отдаст костелам все, что имеет.

Все следили за каждым движением и за каждым словом Баси.

– Смотрите только, она ведь мечется не как кающаяся, а как-будто бес в нее вселился.

Толпа, стоявшая со стороны Гродской улицы, вдруг зашевелилась. Это движение моментально передалось во все стороны, и как будто электрический ток прошел по всей толпе. Одни пятились обратно, другие проталкивались вперед, некоторые были прижаты к стене и воротам, в различных местах раздалось несколько криков:

– Идут, идут! Смотрите! Идут!

Любопытные поднимались на цыпочки.

Издали слышны были как бы пение и стоны, доносились голоса, производившие впечатление плача и жалоб. Но ничего еще не видно было, ничего – кроме обагренного кровью знамени, высоко развевавшегося над шумящей толпой.

Оно не имело формы хоругви; это был кусок холста, уже поблекший, на котором трудно было различить какой-нибудь рисунок. Вдали видны были другие меньшие знамена, на которых были нарисованы череп и изображены страдания Спасителя.

Эта процессия кающихся очень медленно продвигалась вперед, потому что полпа медленно расступалась, образовав проход, в котором показались рядами идущие бичевники. Впереди всех выступал мужчина с фигурой атлета, обнаженный до пояса, лицо и голова которого были закутаны в темный капюшон.

Он шел медленным шагом и плетью с железными крюками, которая была в его руках, он безжалостно хлестал свои плечи, на которых видна была засохшая кровь и свежеструившаяся.

Вид этого озверевшего палача, медленно шедшего и в такт песни безжалостно себя хлеставшего, был настолько страшен, что близко стоявшие с криком подались назад, как бы испугавшись, чтобы он их не схватил… Вслед за этим вождем шел другой мужчина, тоже в капюшоне, обнаженный до пояса, босой, с плетью в одной руке, а в другой он держал свиток пергамента. Все его тело было покрыто рубцами.

Вслед за ними двумя рядами шли мужчины и женщины, почти все с прикрытыми головами, некоторые с лицом наполовину открытым, полуголые и бичевавшие себя под звуки какой-то песни.

Песнь эта звучала, как молитва церковная в страстную пятницу, как жалобный плач у гроба Господня; но несогласованность голосов, плач и стоны, смешивавшиеся со звуками песни, свист плетей – все это превращало ее в дикий шум, наводивший страх.

В этом шествии кающихся не было ни серьезности, ни смирения, как это подобало бы людям сокрушенным. Некоторые из них кидались, как одержимые бесом, размахивали руками в воздухе, подпрыгивали, выкрикивали и всем своим телом как будто извивались от болей.