Изменить стиль страницы

Тяжкие мучения претерпевал Натаниель. Горькими словами оплакивал он свою судьбу; душа его склонилась к смерти, а сердце погрузилось в озеро чернейшей тоски.

Натаниель поднялся, чтобы пойти и отыскать кусок веревки — повеситься, но тут к нему обратился голос, смелый, нежный и любящий:

— Натаниель, — сказал голос, самый приятный из всех, что ему доводилось слышать, — Натаниель, не отчаивайся. Мне становится очень грустно оттого, что ты так изводишь себя только потому, что у тебя не нашлось свечи. Это не я, Тьма, но Свет причинил тебе столько вреда. Он вечно такой хлопотун, кричащий на каждом углу о надежде, когда ее нет, лгун и надоеда. Чего, ради всего святого, ты достиг своим поклонением Свету? Надежды твои опали с тебя, как сломанные стропила с горящей крыши, над тобой насмехаются малые дети, слезы твои увлажняют твою бороду, и все потому, что ты поклоняешься не тому цвету.

На Натаниеля снизошел такой покой, какого он не ведал всю свою жизнь; он с любовью взглянул в кроткие глаза Тьмы.

— Тьма, — произнес он, — скажи, почему я всегда боялся тебя?

— Ты никогда не догадывался, как я люблю тебя, — ответила Тьма, — иначе мы давно стали бы друзьями, ибо, как ты знаешь сейчас, я в состоянии подарить тебе самые чудесные мысли, какие только посещают человека.

Натаниель опустил руку на стол и почувствовал в ней коробок со спичками и свечу, которые он положил туда, но совершенно про них забыл. Распахнув дверь, он выбросил все это в дождь.

— Говори еще, Тьма, — сказал он, — ибо слова твои занимают меня.

— Дорогой Натаниель, — произнесла Тьма, — друг, которому ты служил столь преданно, оказался твоей погибелью. Твой богоподобный разум, твой простой, но мудрый образ жизни отданы были на глумление невеж, и кто они, эти глупцы, как не ничтожные и трусливые отражения заносчивого, блестящего Света?

Натаниель раскрыл руки, и Тьма заключила его в объятья.

— Я позабыл Винни, — прошептал бедняк.

— Ты познаешь счастье, — пообещала Тьма. — Под высокими сводами моей черноты ты узнаешь истинную Винни. Пускай все сияющее иллюзорным светом продолжает обхаживать тебя, — вряд ли ты захочешь, чтобы это беспокоило тебя в моих чертогах. Девушка бывает хороша днем, однако ночью, в темноте, научаешься любить глубину, длительность и величие. Слова «Да воссияет свет» должны быть заменены на «Да сгустится тьма».

— Свет, когда был мне другом, всегда обещал мне утехи, — пожаловался Натаниель, прижимаясь к Тьме ближе. — Каждое утро он говорил мне, как обычно, легко и ветрено, — беги, дескать, прочь из дому, Натаниель; на пруду или в лощинах ты встретишь девушку, которая позовет тебя. Дорогая Тьма, можешь ли ты дать мне что-нибудь?

— Я дам тебе вечные желания, — отвечала Тьма, — а после них — истинное счастье.

— Но что есть истинное счастье? — спросил Натаниель.

— Смерть, — молвила Тьма.

Труп и блоха

Так вышло, что скончался как-то раз в Мэддере, в своем домике у холма, некий средних лет господин.

Ему было пятьдесят. Жизнь его была не такой счастливой, как могла бы, окончил он свои дни, подхватив простуду, за которой последовал длительный кашель, и произошло это одним приятным сентябрьским днем, где-то без четверти шесть по церковным часам. Едва в усадьбе мистера Толда опорожнили с довольным шелестом последнюю тачку ячменя, как сердце мистера Джонсона остановилось. К тому времени мало кто в деревне замечал мистера Джонсона, даже издеваться над ним или бросаться камнями в его кошку уже перестали, и теперь, когда он покинул мир, никто на это не обратил внимания.

Над беднягой произвели обычные процедуры, которые следуют за смертью человека. Его тело обмыли с небрежностью, обычной по отношению к тем, кто уже не может пожаловаться, закрыли ему глаза и накрыли их монетками, подвязали челюсть, пока она совсем не закостенела, переложили тело в гроб, и близкие покойного пришли бросить на него последний взгляд. Вскоре были сделаны приготовления к похоронам. Плотник похоронной фирмы, большой любитель своего дела, собирался завинтить гроб утром, в половине восьмого, а в два часа мистера Джонсона должны были опустить в землю в присутствии преподобного Томаса Такера, хорошего человека.

Однако ночью накануне похорон, едва дедушкины часы в гостиной пробили полночь, заставив напуганных мышей попрятаться по своим норам, мертвец вздохнул и огляделся.

Окно спальни было задернуто занавеской, однако такой тонкой и прохудившейся, что она совершенно не препятствовала потоку лунного света прорываться в комнату, ибо полнолуние перед осенним равноденствием было в самом разгаре.

И впрямь, луна так ярко освещала комнату, что мистер Джонсон, немного приподнявшись, мог видеть все вокруг. Но сначала, будучи немного ошарашенным, словно его вырвали из необычно крепкого сна, он не смог понять, где находится.

Его чувства напоминали чувства человека, который, впав в беспокойный сон в самом начале ночи — а большая часть жизни мистера Джонсона была ничем иным, как дурным сном, — к утру крепко засыпает и просыпается освеженным. Но в намерения Смерти входило не просто утешить его и дать почувствовать предвкушение своей любви, но и наделить неким даром в качестве награды за то краткое неудобство, что доставляют вновь прорезавшиеся зрение и слух. Этот дар заключался в том, что на протяжении того небольшого времени, когда мистеру Джонсону будет позволено видеть и слышать, он приобретет силу понимать, о чем говорят между собой маленькие обитатели его спальни — насекомые.

Ночь была безмолвна; луна висела высоко над голыми полями и проливала обильный свет на огромные кучи зерна, принадлежавшие фермеру Толду.

В прохладном одиночестве загородной ночи чувствовалось движение каких-то огромных сил, из коего рождалась красота, столь чистая и святая, что освобождала людей — если они хотя бы мельком замечали ее — от дневных треволнений. Но это безмолвие, обещавшее такой покой, было сейчас нарушено хитрой лисой: пользуясь ночным часом, она протрусила сквозь блистающие поля, пробралась на гумно мистера Толда и схватила жирного петушка, который был настолько глуп, что устроился на ночлег на дышле телеги.

Первым насекомым, которое заговорило в спальне мистера Джонсона, — как можно легко догадаться, — был жук-точильщик, ибо родственники усопшего принялись скоренько разбирать пожитки и вытряхнули бедного жука из гардероба, в котором хранился воскресный костюм покойного.

Жук упал на пол. Никто не любит, чтобы его трясли и кидали в самое неподходящее время, и этот жук, бывший многие годы членом семьи мистера Джонсона, был этим неблагоприятным происшествием основательно выведен из себя. Он мудро смекнул, что падение вызвано современными манерами и идеями, и что те люди, которые объясняли его точение самым нескромным образом — и к тому же прелживо, — сейчас покушаются на его жизнь.

Мистер Джонсон с интересом слушал, как жук сетует и оплакивает свою судьбу, особо отмечая при этом, что сам он в надежде на спасение никогда в жизни не приставал с развратными намерениями ни к одной особе женского пола, принадлежавшей к его народу.

— Как может распуститься тот, — восклицал жук, — кто обучился всем благам гардероба, где всегда висит воскресное платье, и откуда, как любому известно, мое точение и точение моих предков с самого сотворения мира доносится как сверхъестественное предупреждение, каковое Смерть дает простакам, чтобы все, кто его услышат, покуда не поздно, примирились с Господом и восславили нашего благословенного Спасителя?

Мистер Джонсон одобрительно кивнул. Хотя еще в юности — и позже — он слушал разговоры людей, которые притворялись, что знают очень много, он никогда еще не слышал слов, которые бы доставили ему такое удовольствие, как слова этого бедняги-жука; кто знает? — если прислушаться, он может услышать такие же искусные слова какого-нибудь другого существа.

Жук, закашлявшись, умолк, и большая черная паучиха сердито повела свой рассказ, обращаясь ко всем, кто слушал, рассказ о том, что деревенская сиделка, миссис Маргарет Пови, — просто ужасная старая карга, потому что она смела метлой паутину, являвшуюся самым великолепным особняком из тех, где когда-либо жил простой паук.