Недавно я услышал, как молодого режиссера, сделавшего шумную картину, спросили: «Как вам кажется, картина-то хорошая?» — «По-моему, замечательная». — «Ну, вы скромняга!» Он говорит: «Да ладно, время скромников сейчас уже кончилось. Это уже надоело. Сам себя не похвалишь, и другие ничего хорошего не скажут». Он думает, что Судьбу и Вечность можно обмануть: мол, сам про себя скажу, а все подумают, что это общее мнение.
1988 г.
Главное — для чего все это делать? Что я хочу? Исправить мир? Вряд ли.
Раскрутить можно кого угодно. И сорвать куш. Но «раскрутка» — это оболочка. Если нет ничего за душой, все старания бесполезны.
Если я делаю вещь, которая мне нравится, я должен быть уверен, что делаю правильно. Если я скажу, что я куда-то не туда иду что все, что я делаю — галиматья, это будет неискренне. Я говорю о надувании. Это вредно для здоровья самого надувающего. А то, что человек уверен на каком-то отрезке, что он делает правильно и он не должен упасть — это необходимость его бытия. Какие-то вещи опорные в человеке должны быть. Такая, как бы самотерапия. Другой вопрос, что не надо сообщать об этом миру. В личной беседе можно сказать: «Все-таки я в себя верю». Вообще завоевывать пространство — вещь непростая. Уж, каких людей забывали в стране. Как сказал Кушнер: «Жизнь дана человеку не для того, чтобы жить вечно». Не для того дается тебе жизнь, чтобы обеспечить бессмертие. Это безумная идея, да и не нужно это…
Каждый человек должен проявлять свое активное жизненное состояние, каким-то образом внедряться в жизнь. Но если он этого не делает, это не есть грех. Гораздо худший грех, когда человек завышает свои возможности. Когда человек себя недооценивает, вещь более щадящая. Когда переоценивает, это может стать смертельным. Человек рискует получить в лоб. От судьбы, от обстоятельств, от людей.
1988 г.
Я никогда не боялся печататься там, где в данный момент печататься не принято. Я в нескольких неопубликованных интервью сказал, что наша интеллигенция дерьмо, что она кинулась подлизывать власть, а «Правда» напечатала. Что выстрелы по Белому дому прозвучали на самом деле из Дома кино (а эти выстрелы меня потрясли — я не представлял, что такое может быть).
Я был в Останкино третьего числа, программу монтировал. Выхожу — безоружная толпа. Бе-зо-оруж-на-я! И огромное количество зевак. И провокатор, настоящий Гапон — Макашов, который бегает и кричит: «Сейчас мы раздадим оружие!»
Не хватает знаний. Долгое время считал, что я человек вроде бы знающий. Потом, как выяснилось, не знающий, а нахватанный. В сравнении же с людьми энциклопедически образованными, просто невежественный. Я уж не говорю о том, что Библию взял в руки совсем недавно, хотя на ней построена вся мировая культура. А без знания Библии много ли я понимаю в западной живописи, где действительно многое навеяно библейскими мифами? И, конечно, приходишь в ужас, когда осознаешь, как множится количество непрочтенных книг. А у тебя уже и времени, и жизни не хватает. И мало утешает, что ты не один такой.
1990 г.
Сколько мне за сорок с лишним лет удалось сказать и сделать полезного, столько и удалось. Судить не мне. Я пытался, но попытка еще не есть результат. А ведь человек нравственный, это не только пытающийся, но и имеющий на этом поприще успехи. Трудно дотянуться до них, а может, даже будет невозможно за жизнь.
1990 г.
Стремление жить лучше не осудишь. Только… Разве дача, машина, оклад то, ради чего стоит жить? Ну, хочется, чтобы поднялась страна, чтобы не тратить время на стояние в очереди за куском колбасы. Не может человек постоянно просыпаться с одной мыслью: «Где взять еду?» Это ненормально. Вместе с тем, допустим, что у каждого дача, машина, оклад, компьютер. И ты что, счастлив? Ну а сам-то ты кто? Что ты? А где же то, что мы называем дух? А как же быть с «не хлебом единым»? И хлеб должен быть, и мясо, и колбаса, и рыба, и сыр. Но уже такое перечисление как бы унижает перечисляющего. Неужто ни о чем тебе больше не мечтается? Ведь есть еще жизнь духа, такая субстанция, которая не поддается никакому определению, но только благодаря ей человек творит, отдает и делает добро.
1990 г.
Меня упрекают во многих письмах: зачем вы специально выискиваете и вытаскиваете на экран такие трагические актерские судьбы? Так ведь не специально! Специально хочется, наоборот, вспомнить хорошего, светлого человека, а начинаешь поглубже погружаться в его жизнь, а там, как магма под застывшей коркой — трагедия. Ну что поделаешь, что у нас, куда ни ткни пальцем — такая судьба! От некоторых, как от Стаса Хитрова, даже могилы не осталось. Срыли. И не в годы репрессий. В наши годы.
2001 г.
Приходит ко мне девочка из газеты. Милая, вроде бы воспитанная. Но очень ей хочется быть «в ногу». Спрашивает: «Кого вы уважаете из сегодняшних творцов?» Называю несколько имен, в их числе Никиту Михалкова. Она презрительно губки скривила: «О! Даже?» Я сорвался: «Ну-ка, встала и пошла вон!» — «Почему?» — «Потому!» — «Куда?» — «К маме. И передай ей, что тебя плохо воспитали». Конечно, невежливо получилось, но я уже был очень болен, нервы на пределе, да и осточертело мне нынешнее априорное деление на «наших» и «не наших».
Свобода? Да ничего она мне не принесла. Я всегда был свободен. Разве что — разруху и хаос. Нет работы. Нет денег. В клоуны никогда не ходил и не пойду. И фильм свой никак не могу доснять, нет денег. Спонсоры исчезли. Я не за коммунистов, не за старое. Просто тогда, как казалось, все было прочно. Плохо, но сцепки, спайки были…
1991 г.
Сначала я жил черт-те где, за пустыней Каракумы, в Ашхабаде. Печатал стишки, а поскольку мои друзья-газетчики были старше меня, они все проблемы брали на себя. Диссидентского уклона, по крайней мере, такого ярко выраженного, как в Москве, в Ашхабаде не было. Так что сложности начались уже потом, в другой, столичной жизни. Но понять, что Москва опасна, я поначалу не мог. Была молодость, любовь, романы… В остальное я не углублялся. Хотя потихоньку на моем письменном столе начали появляться журнал «Новый мир», перепечатки «Доктора Живаго», Бродский. Какое-то движение, безусловно, происходило, но я не отдавал себе отчета, насколько это серьезно. Все на уровне игры. Но не надо забывать, что на дворе уже была «оттепель», люди переставали бояться. Уже появились Евтушенко, Вознесенский, памятник Маяковскому, Политехнический. Чуть позже возник Театр на Таганке, который давал нам колоссальную защиту. Я об этом долгое время не задумывался, а потом понял, что некая наглость общественного поведения проистекала из-за того, что у тебя был мощный тыл, позволявший говорить такое, что при других условиях ты бы никогда не сказал. В этом даже и пижонства никакого не было. Так что внутренне я не ощущал никакого противостояния.
Золотухин откровенно сказал Губенко: «Я как говно, я по течению плыву». Я достаточно долго молчал о Золотухине, и, думаю, имею право кое-что ему сказать. Это постоянное «Я и Володя» в его дневниках с ударением, конечно, на «Я». Оказывается, Высоцкий прочел прозу Золотухина и сказал: «Знаешь, я так никогда не смогу». И запил. Это, по-моему, уже дневники Смердякова. Я Золотухину так и сказал, но, кажется, он не понял. Он ведь очень простодушный человек, очень… До безобразия.
Денис меня уговаривал, он ведь батюшка: «Столько лет прошло, вы уже жизнь прожили, ну чего вам теперь делить? По-христиански прости Золотухина и все». Я ответил: «Деня, мне не за что его прощать. Тут не какая-то обида старая или еще что-то… Это отвращение». Причем с годами это чувство стало довольно спокойного свойства. Чего он там пишет, чего играет — неинтересно.