Поступление в Театр на Таганке сильно повлияло на меня, заставило думать определенным образом, что-то любить, что-то ненавидеть, дало основу всему дальнейшему мировоззрению. Я не говорю о профессиональных навыках, их можно было получить и в других театрах. Но самое главное, что Таганка свела меня с большим количеством замечательных людей, не говоря уж о товарищах по сцене.
Юрий Любимов собрал в театре цвет творческой интеллигенции — писателей, композиторов, ученых, которые, собственно, и занимались воспитанием нас, молодых актеров. Это был так называемый расширенный художественный совет, задача которого была служить советниками и защитниками от внешних врагов, то бишь, чиновников от культуры. Там были такие мощные личности, как Евтушенко, Вознесенский, Ахмадуллина, Окуджава, Самойлов, Абрамов, Можаев, Трифонов, Шнитке и Денисов. Общение с такими людьми не может пройти бесследно.
1992 г.
Я очень любил шефа. Я ни с кем, кроме него, не мог репетировать. Может быть, и от Эфроса, который взял Таганку после отъезда Любимова, ушел отчасти поэтому, а не только из-за принципов…
Своей вины перед Эфросом я, кстати, не отрицаю, да и как я могу ее отрицать? Смерть — категория абсолютная. Но и после его смерти, сознавая свою вину, я говорю: он мог по-другому прийти в театр. Мог. Нужно было начать с переговоров с труппой, заручиться ее согласием, проявить уважение к людям. В своем первом обращении к актерам он мог бы сказать: «У меня в театре нелады, у вас драма, давайте попытаемся вместе что-то сделать. Юрий Петрович вернется и нас поймет». Он не сказал этого. Он пришел, как поставленный свыше начальник к холуям, которые будут делать то, что он скажет. Я защищал мир, который не был таким, этот мир был моим. Приходить в него нужно было по-людски. И поэтому первая речь Эфроса в труппе была встречена такой гробовой, такой могильной тишиной.
Эфроса уже нет, я очень надеюсь, что это произошло не из-за тех наших боев. Он не ожидал, что Таганка примет его приход как оскорбление, и я до сих пор считаю, что он был обязан подумать, прежде чем соглашаться. Эфрос, человек редкого душевного чутья, не сообразил, что это социально, да и морально, некрасиво.
Отношения с Юрием Петровичем Любимовым всегда были с моей стороны пиететные — отношения ученика к Учителю. Я совершенно бессилен перед талантливыми людьми и не желаю вступать с ними в оппозицию, но из-за моего характера у меня были с Юрием Петровичем и конфликты. Он считал, что я безумно экстремален, а я считал и считаю, что он безумно экстремален.
Одна из наших первых размолвок произошла, когда он назначил меня на роль Мастера. Я доказывал, что Мастера сыграть нельзя — это облако духовности. У него, как у персонажа, нет пространства драмы. В инсценировке Мастер появляется лишь в двух сценах. Мне казалось, что если кто и сможет сыграть Мастера, то человек с биографией, например, сам Юрий Петрович, седой, измученный человек, смертельно уставший, со своей судьбой. Или — Смоктуновский.
А если появлюсь я, молодой человек, без авторитета, с быстрыми руками и ногами, то кто же поверит, что это Мастер? Кто его измучил? Где, почему? Все это будет неправдой. Любимова я так и не убедил тогда, и он на меня очень обиделся. Несколько сезонов я все-таки играл Мастера, а потом отказался.
Сказать, что я был любимым актером, не могу. Хотя в течение многих лет Юрий Петрович назначал меня на главные роли. В «Преступлении и наказании» я должен был играть Раскольникова, в «Борисе Годунове» — Самозванца. Но всякий раз это совпадало с моими делами в кино, и я, по молодости лет, очень спокойно променивал театральные репетиции на съемки и считал, что это правильно.
Надо отдать должное благородству Любимова. Степень моей дерзости могла, наверное, произвести удручающее впечатление. Он мало, что мне прощал, но и я давал ему много поводов к неудовольствию. Однако творчески я никогда не был обижен. Выходит, что это я его обижал, я вел себя неправильно.
Но вообще работать с Любимовым всегда было счастьем. Иногда он, конечно, немного подрезал актеру крылья… Но уж если не подрезал, если позволял все — это был праздник несравненный.
1996 г.
Истоки разрушения в общем-то ясны. Театр существовал на сопротивлении, контекст времени изменился, нужна новая идея. На судьбе театра не могло не сказаться долгое отсутствие Любимова. Его нынешние приезды, отъезды. Но как бы ни был наш театр политизирован, он был замешан, создан и всегда существовал на любви. А сейчас любовь внутри кончилась — в этом все дело. И зритель это почувствовал и оттолкнулся от нашего театра. На Таганку уже можно купить билет, а в «Современник», например, нет. Потому что там не только замечательные артисты и своя школа, но потому что там любовь! Никакие финансовые вливания никакой театр не спасут — только любовь и идея. А тут еще это ускорение смерти и желание доказать (я имею в виду историю с приватизацией этого дома), что сие есть, наоборот, его реанимация. И слова звучат высокие: в защиту учителя, в защиту искусства.
Что изменится от того, что будет введена контрактная система и часть людей выкинут на улицу? Появятся шедевры? Лучше будут играть артисты? Чаще в театре станет бывать Любимов? Или с притоком долларов театр обретет нечто… Неправда, не сработает. Сработает, где угодно: на биржах, предприятиях, но не в искусстве и тем более в театре. Это же русский театр. Только любовь и идея.
Мы все говорим: «Таганка», «Таганка»… Но мы же не стали артистами на Таганке от этого коллективизма. Командой высыпали на сцену. Командой проорали. Командой взяли друг друга на плечи и унесли. Но тогда мы это любили. Это был как бы наш дом, нас здесь собрали. Но мы там были не сами собой — всеми. Не по отдельности. И даже Вова покойный… Высоцкий. Он был большой индивидуалист, но даже он в рамках театра держался очень умеренно. Как все. Таков был закон кадетского корпуса. Он как бы не афишировался, не декларировался, но это было всем понятно: здесь все ведут себя так.
На Таганке было много индивидуальностей, которые приняли правила такой игры. На какой-то срок. Это не могло длиться всю жизнь. Люди стареют. Люди устают, и у каждого просится наружу нечто. И тот, кто в состоянии исторгнуть это нечто из себя, тот, конечно, уходит.
И распад театра — дело не случайное. Есть там и некие этические причины, но, мне кажется, в этом есть и более глубокий, мистический смысл.
Стало уходить поколение, а театр делает одно поколение. Второе уже не продолжит никогда, это уже что-то другое. Может делать вид, что он продолжатель — ерунда собачья! Другое поколение, другие люди, все другое. Поэтому попытка задержаться на этом свете — она нормальна и у тех, и у других. У обеих половинок театра.
Я не могу говорить, что они уж совсем ничего не видят, это было бы неправильно, потому что жизнь преподносит какие-то сюрпризы. Иногда даже против очевидного закона. Порой дело решает один успешный спектакль. Он, конечно, не порождает перспективу, но дает время еще немного пожить. Говорить: все равно все будет плохо — нельзя. Никто ничего не знает.
2000 г.
Происходящее — это расплата за то, что мы дольше времени поддерживали несколько полинявшую легенду и ощеривались на любого, кто пытался что-то сказать о Таганке. Надо было вовремя понять, что мы уже не такие, что полиняли шерстки, что трачены молью, а мы все выгибали грудки и кричали: «Нет, мы такие, мы такие!!!» и продолжали обманывать друг друга.
Я не сторонник всяких разделов. Опыт других театров убедил, что это совсем не плодоносный путь. Но я отчетливо понимаю, что раздел — единственная возможность сохранить этот дом. Я бы никак не высказывал свою точку зрения, если бы знал, что Юрий Петрович гарантирует людям работу по профессии в собственном доме и собственной стране, а не начнет их гнать на улицу. Но гнать людей на улицу, лишать их работы сегодня во время этой чумы…