— Наз! — обратился я к нему.
Ответил он не сразу. Пока та штука у него внутри обрабатывала информацию, глаза его оставались отсутствующими. Такое я уже видел, несколько раз; но теперь обработка как будто переключилась на более высокую передачу — на несколько передач, разогналась до предела и выше, стала до того интенсивной, что еще немного — и этого будет не вынести. Как у него голова не взорвется от одного только этого безумия, поразился я. Я практически слышал жужжание — жужжание его вычислений и всей его родословной: сидящие ряд за рядом клерки, писцы, учетчики, их пишущие машинки, папки, арифмометры — в глубине его черепа все это сходилось в гигантские системы, жадные до исполнения все бóльших команд. Наконец жужжание замедлилось, глаза снова ожили, Наз повернул ко мне лицо и сказал:
— Спасибо.
— Спасибо? — повторил я. — За что?
— За то… — начал он, потом остановился. — Просто за то… — он снова замолчал.
— За что, за что?
— Мне никогда еще не доводилось управлять таким количеством информации, — ответил он в конце концов.
Теперь глаза его сверкали. Да, Наз действительно был рьяным фанатиком, но фанатизм его был не религиозным — бюрократическим. И он был действительно пьян — он был заражен, его влекло вперед, к своего рода экстазу. Влечение это проистекало всего лишь из возможности управления информацией, которую открывали для него мои проекты, каждый следующий сложнее, экстремальнее предыдущего. Мой исполнитель.
Однажды, выйдя из транса, я обнаружил, что лежу у себя на диване. В тот же момент, когда я осознал, где нахожусь, я понял и то, что в комнате есть кто-то еще. Подняв глаза, я решил, что вижу доктора Тревельяна. Доктор Тревельян был, как я уже упоминал, коротышкой, с усами и потертым чемоданчиком, который всегда держал при себе. Этот коротышка стоял в моей гостиной, но на этот раз никакого чемоданчика не было, да и усов тоже. Это был коротышка, но не доктор Тревельян или еще кто-нибудь из моих знакомых, хотя мне показалось, что я его смутно узнал. В руке у него был раскрытый блокнот с откинутой первой страницей. Он смотрел на блокнот, потом на меня, потом опять на блокнот. Так он стоял некоторое время; в конце концов он заговорил.
— Итак, — сказал он. — Это и есть человек, который разыгрывает сцены смерти местных бандитов, погибших от чьей-то руки.
Теперь я сообразил, откуда его знаю: он присутствовал на реконструкции первого происшествия со стрельбой — только приехав, я увидел этого человека, стоявшего позади ждущего «БМВ». Вид у него был полуофициальный: щеголеватый, но слегка потрепанный. Недощеголеватый. Угольно-серый пиджак, в волосах — седые пряди. Ему было, наверное, лет сорок с чем-то.
— Вы полицейский? — спросил я.
— Нет. — Опять посмотрев на свой блокнот, он продолжал: — Кроме того, это — человек, который построил здание, где повторяются и продлеваются определенные рутинные и на первый взгляд бессмысленные моменты, повторяются до тех пор, пока не приобретут черты едва ли не священнодействия.
В его выговоре слышался легкий шотландский оттенок. Голос был суховат. Говорил он тоном, подобным тому, каким мог бы обращаться адвокат к присяжным или серьезный профессор истории — к своим студентам. Я лежал и слушал его.
— Более того, он, словно заевшую пластинку, в течение трех последних недель снова и снова проигрывает тривиальнейший инцидент — случай, когда при посещении им шиномонтажной мастерской там что-то пролилось, — резидуал.
— Я и забыл про это.
— Он говорит, забыл? — Этот риторический вопрос он произнес голосом слегка повышенным, потом опять снизил тон и двинулся дальше. — Задействованы не менее ста двадцати актеров. Собраны были и использовались пятьсот одиннадцать предметов реквизита: шины, знаки, банки, инструменты, все в рабочем состоянии. И это лишь для сцены в шиномонтажной мастерской. Количество людей, в том или ином качестве нанимавшихся в ходе всех пяти реконструкций, наверное, приближается к тысяче. — Он опять остановился, давая время переварить эту цифру, затем продолжал: — Все эти действия, в которые было вложено столько энергии, столько человеко-часов, столько денег — все это, взятое целиком, ставит перед нами вопрос: с какой целью?
Он остановился и пристально посмотрел на меня.
— Быть может, — внезапно начал он снова, — он считает себя своего рода художником?
Он по-прежнему пристально смотрел на меня, словно призывая дать ответ.
— Кто, я?
Его взгляд с притворным интересом обшарил пустую комнату, затем снова остановился на мне.
— Нет, — сказал я ему. — Я в искусстве никогда не был силен. В школе.
— В школе он никогда не был силен в искусстве, — повторил он, затем пустился в другом направлении: — В таком случае он, возможно, воспринимает эти действия как своего рода вуду? Магию? Шаманское действо?
— Что такое шаманское?
Как раз в этот момент вошел Наз. Он, видимо, знал этого человека — кивнув ему, он застучал по кнопкам своего мобильного.
— Кто это? — спросил я его.
— Советник из районной администрации. Он держал нас в курсе событий относительно стрельбы и нашел нам своего человека в полиции. Не волнуйтесь — ему можно доверять.
Я не волновался — наоборот, чувствовал себя совершенно спокойно, лежал себе и слушал, как обо мне разговаривают. Снизу вверх лилась фортепьянная музыка.
— Он слушает Шостаковича, — сказал коротышка-советник.
— Это Рахманинов, — объяснил ему Наз.
— Ах, Рахманинов! И тут еще этот запах, какой-то… это не кордит?
— Да! — попытался я выкрикнуть ему в ответ, но голос мой прозвучал слабо. — Да — наконец-то! Это правда кордит! Я так и знал!
У Наза запищал телефон. Он прочел с экрана:
— Прил. к шаман [тюрк. saman с санскрит.]. Колдун, знахарь у племен урало-алтайских народностей Сибири.
— Кордит! Я же говорил, с самого начала… — начал было я, но в этот момент меня снова унесло в транс.
Этого советника я повстречал снова, на следующий день, а может, на другой. Сил у меня значительно прибавилось, и я выбрался из дому подышать воздухом возле стадиона. Прислонившись к плетеной из проволоки зеленой ограде, я смотрел, как тренируется футбольная команда. Они отрабатывали удары; их тренер клал мяч за мячом на зеленое асфальтовое покрытие, среди всех этих пересекающихся линий и кругов, а они подбегали, один за другим, и били, или пытались бить, по воротам. Некоторые мячи летели мимо, рикошетом отскакивали от ограды и мешали следующему нападающему. Тренер кричал своим игрокам, чтобы подзадорить их:
— Отдача! Всю волю вкладываем в гол. Не торопимся. Замедляем каждую секунду.
Это был хороший совет. Видно было: те, кто попадал, разбивали свои движения на части, по-настоящему сосредотачиваясь на каждой. Не то чтобы у них уходило на это больше времени, чем у тех, кто промахивался — скорее они заставляли то же количество времени растягиваться. Именно это делают все хорошие спортсмены — заполняют время пространством. Именно это делают спринтеры, пробегающие стометровку быстрее, чем за десять секунд: растягивают каждую секунду, каждую долю секунды, словно мгновение — это цилиндр, в котором они заключены, и они распирают его стенки, чтобы туда поместилось больше беговой дорожки, больше дистанции, которую они успеют пробежать, прежде чем достигнут границы этой секунды. Боксер, который может пригнуться, выполнить обманный удар, вывернуться и сделать выпад так быстро, что противник даже не увидит его движения; бэтсмен, способный спокойно прочесть, расшифровать и разыграть траекторию полета и отскока несущегося мяча, — они тоже заполняют время пространством. Как и люди, которые умеют ловить пули — это не так уж и сложно, надо лишь обеспечить себе достаточно места для маневра. Наблюдая за тем, как бьют по воротам эти футболисты, я почувствовал, как меня захлестнула волна грусти — мне было жаль, что тех троих убили, но еще больше было жаль другого: в реконструкциях мне не удалось заполнить момент их смерти таким количеством пространства, чтобы вернуть их, подпихнуть обратно к жизни. Понимаю, это невозможно, но я все равно чувствовал свою ответственность — и грусть.