Изменить стиль страницы

Том Маккарти

Когда я был настоящим

1

О самой аварии я могу сказать очень немного. Почти ничего. По ходу ее что-то падало с неба. Техника. Детали, части. Вот, на самом деле, и все — большего я разгласить не могу. Негусто, согласен.

Я не то чтобы скромничаю. Так уж оно вышло; начать с того, что я и не помню этого события. Все пусто: белый лист, черная дыра. Остались неясные образы, полувпечатления: меня ударяет, или ударило — или, точнее, вот-вот ударит; синий огонь; прутья; огни других цветов; что-то держит меня над каким-то желобом или днищем. Но кто знает, подлинные ли это воспоминания? Кто знает, вдруг мой травмированный мозг попросту выдумал их, или вытащил откуда-то еще, из другого отсека, и засунул сюда, чтобы заткнуть брешь — воронку, — пробитую аварией? Мозг — штука гибкая и коварная. Готовая на любые авантюры.

Да еще это требование. Пункт договора. По условиям настоящего договора, составленного моим адвокатом и сторонами, учреждениями, организациями — назовем их юридическими лицами, — несущими ответственность за случившееся со мной, мне запрещается обсуждать, в любой публичной или доступной для записи форме (этот кусок я помню наизусть), характер и/или подробности данного происшествия, под угрозой лишения всех выплаченных мне финансовых компенсаций, включая любой добавочный капитал, наросший (хорошее слово, «наросший») в качестве процентов за время пребывания последних в моем распоряжении, — а вполне возможно, сказал мне торжественно-серьезным голосом мой адвокат, и многого другого помимо этого. Чтобы, так сказать, замкнуть цепь.

Договор. Это слово: договор. До-го-вор. Пока я лежал, распластанный, жалкий, растянутый, перевязанный, пока всевозможные трубки и провода что-то закачивали в мое тело, что-то из него высасывали, пока электронные метрономы и меха ускоряли одно, замедляли другое, исполняли на мне свою музыку — гудение и скрежет, пока она текла через мои органы и ни на что не годную плоть, как морская вода через губку, — все эти месяцы, пока я был в больнице, во мне росло, угнездившись, это слово. Договор. Оно ухитрилось заползти ко мне в кому — наверное, Грег, когда приходил поглазеть на то, что осталось после аварии, говорил со мной на эту тему. Беспространство полного забвения растягивалось и сокращалось в моей потерявшей сознание голове, складываясь в неумолимо подробные формы и картины — главным образом стадионы, беговые дорожки и крикетные поля, над которыми заливался голос комментатора, приглашая меня комментировать вместе с ним, а в репортаж между тем пробиралось это слово: мы обсуждали договор, хотя ни один из нас не знал, что он в себя включает. Много недель спустя, выйдя из комы, распрощавшись с капельницей и перейдя на протертую твердую пищу, я представлял себе середину этого слова, «-го-», всякий раз, когда пытался глотать. Договор стоял у меня поперек горла, еще не успев заткнуть мне его, — это уж точно.

Потом, в те недели, когда я сидел на койке, способный думать и говорить, но пока не в состоянии ничего о себе вспомнить, договор преподносился мне как будущее — крепкое, способное уравновесить мое беспрошлое; как момент, когда я поправлюсь, срастусь в единое целое. Со временем, когда прошлое в основном возвратилось, по частям, подобно предыдущим сериям некой скучноватой мыльной оперы, но ходить я еще не мог, медсестры стали говорить, что договор поставит меня на ноги. Меня навещал Марк Добенэ, сообщал новости о нашем продвижении к договору, а я сидел в гипсе, ожидая приговора: срастутся ли у меня кости. После его ухода я садился и думал про всевозможные наборы и повторы: теннис (сет — шесть геймов), посуда (сервиз — сколько-то там парных чашек и тарелок), театральные репетиции, узоры. Я думал про отдаленные поселения в давние времена, про то, как к притаившейся под враждебными небесами деревушке-форпосту приближается неприятель, высланный на переговоры. Я думал про людей — танцоров, например, или солдат, — затаившихся в ожидании начала какого-то события, словно участники некого заговора.

Позже, много позже договор был заключен. К тому моменту я уже четыре месяца, как вышел из больницы, месяц, как закончил ходить на физиотерапию. Жил я один на окраине Брикстона, в однокомнатной квартире. Не работал. Компания, где я служил до самой аварии, организация, занимавшаяся исследованием рынков, обещала платить мне деньги по больничному до мая. Стоял апрель. Возвращаться на работу мне не хотелось. Мне ничего не хотелось делать. Я ничего не делал. Дни проводил за самыми рутинными занятиями: вставал, умывался, шел в магазин и обратно, читал газеты, сидел у себя в квартире. Иногда смотрел телевизор, но немного — даже это казалось слишком активной деятельностью. Изредка доезжал на метро до Энджела, до офиса Марка Добенэ. А по большей части сидел у себя в квартире и ничего не делал. Мне было тридцать лет.

В день заключения договора одно дело у меня все-таки было. Я должен был ехать в аэропорт Хитроу, встречать знакомую. Старую знакомую. Она прилетала из Африки. Я как раз собирался выйти из дому, когда зазвонил телефон. Это была секретарша Добенэ. Я снял трубку, и ее голос произнес:

— «Оланджер и Добенэ». Вам звонят из офиса Марка Добенэ. Соединяю.

— Что? — переспросил я.

— Соединяю.

Помню, я почувствовал головокружение. Вещи, которых я не понимаю, вызывают у меня головокружение. С тех пор, как произошла авария, я научился все делать медленно, осмысливая каждый шаг, каждую составляющую того, что делаю. Не потому, что решил делать все именно так — просто не могу по-другому. Если не понимаю слов, прошу кого-нибудь из своего персонала найти справку. В тот апрельский день, когда позвонила секретарша Добенэ, персонала у меня еще не было, да это в данном случае и не помогло бы. Я не понимал, кого она с кем соединяет — Марка Добенэ со мной или меня с ним. Невелика разница, возможно, скажете вы, но у меня голова закружилась от неопределенности. Я уперся рукой в стену гостиной.

Через несколько секунд в трубке раздался голос Добенэ:

— Алло?

— Алло, — ответил я.

— Все, кончено дело!

— Да, это я. До того ваша секретарша нас соединяла. А теперь все, она кончила; это уже я.

— Послушайте, — голос у Добенэ был возбужденный; он не понял, чтó я только что сказал. — Послушайте — они капитулировали.

— Кто? — спросил я.

— Кто? Они! Другая сторона. Они согласны.

— Ага.

Я все стоял, уперевшись рукой в стену. Стена, помню, была желтая.

— Они предложили нам, — продолжал Добенэ, — сделку на очень выгодных для обеих сторон условиях.

— Какие же это условия?

— С вашей стороны, — объяснил он мне, — нельзя обсуждать аварию в любой публичной или доступной для записи форме. Фактически, вы должны забыть о том, что она вообще произошла.

— Я уже забыл. Я и раньше-то про нее ничего не помнил.

Как я уже говорил, это была правда. Последнее мое ясное воспоминание — о том, как меня тряхнуло ветром минут за двадцать до удара.

— Это их не интересует, — сказал Добенэ. — Они не это имеют в виду. Они имеют в виду следующее: вы должны признать, что законных оснований для судебного иска больше не имеется.

Какое-то время я размышлял об этом, а поняв, спросил его:

— Сколько они мне заплатят?

— Восемь с половиной миллионов, — ответил Добенэ.

— Фунтов? — спросил я.

— Фунтов, — повторил Добенэ. — Восемь с половиной миллионов фунтов.

Мне понадобилась еще секунда-другая, чтобы осознать, сколько же это получается денег. Осознав, я убрал руку со стены и резко повернулся к окну. В этом движении было столько силы — хватило, чтобы выдрать телефонный кабель, прямо из стены. Выскочил весь узел: кабель, тот его конец с плоской головкой, который подключается, а также корпус разъема, к которому он подключается. Вместе с ним наружу частично вывалилась даже внутренняя проводка, проходящая через стену, вся в крапинку, усеянная рыхлыми, мясистыми кусочками штукатурки.