И потом, соседи. Вокруг меня их было битком: снизу, рядом и сверху. Это был важнейший элемент. Старуха, готовившая печенку этажом ниже, пианист двумя этажами ниже ее, проигрывавший свои фуги и сонаты, раз за разом — придется позаботиться о том, чтобы и они там непременно были. А также и консьержка, и все остальные, более безликие соседи. Придется купить целый дом и заполнить его людьми, которые будут вести себя в точности так, как я им велю.
И потом, вид напротив! Коты, черные коты на красных крышах дома позади моего, за двором. Крыши были покрыты шифером, скаты поднимались и опускались определенным образом. Если в купленном мной доме окна ванной и кухни моей квартиры на шестом, седьмом или восьмом этаже не будут выходить на похожие крыши, то мне придется купить и дом за ним и переделать крыши, чтобы выглядели именно так. К тому же дом должен быть достаточно высоким — в смысле, дом позади моего; понадобится не один, а два дома подходящего размера и года постройки. Все это я обдумывал, шагая по Колдхарбор-лейн. Обдумывал тщательно, не выпуская из рук полоски обоев.
Сделать все это я, конечно, могу. Это не проблема. Средства у меня есть. Я могу не только купить свой дом и дом позади него, но и нанять персонал. Мне понадобится старуха. Она все отчетливее вырисовывалась у меня в голове: у нее были белые волосы, похожие на проволоку, и синяя кофта. Она каждый день жарила на сковороде печенку, та шипела и скворчала, а запах издавала густой, коричневый, маслянистый. Старуха обычно нагибалась, держась одной рукой за спину, чтобы опустить свой пакет с мусором на затоптанный пол лестничной площадки, мраморный или под мрамор; она оборачивалась ко мне и заговаривала, когда я проходил мимо. Вспомнить, что она говорила, я пока толком не мог, но на данном этапе это было неважно.
Еще мне понадобится пианист. Ему было лет тридцать восемь. Он был высок, худ и очень бел, с лысой макушкой и непослушными черными волосами, торчащими по бокам. Человек он был довольно жалкий — совершенно одинокий; к нему, кажется, почти никто не заходил, разве что дети, которых он обучал за плату. По ночам он обычно сочинял музыку, медленно и неуверенно. Днем репетировал: споткнувшись, останавливался; снова и снова проигрывал один и тот же пассаж; подходя к месту, где ошибся, замедлял темп. Музыка летела снизу вверх, прямо как запах старухиной печенки. Под вечер слышно было, как неумело долбят по клавишам его равнодушные ученики, отбарабанивая гаммы и простейшие мелодии. Иногда, по утрам, он решал, что сочиненное им прошлой ночью бездарно; слышался нестройный удар, потом — скрежет табурета, хлопанье двери, замирание шагов под лестницей.
Пока я все это обдумывал, на периферии моего внимания появился и снова исчез перекресток у телефонной будки, откуда я звонил Марку Добенэ. Народ вываливался из синего бара с зачерненными окнами, старики ямайского происхождения жарили кур на улице перед конторой «Движение», другие молодые парни толкали наркотики. Затем шли шиномонтажная мастерская и кафе, где в тот день люди смотрели, как я, отправившись встречать Кэтрин, дергался туда и обратно на улице, не сходя с места; затем, перед бывшей зоной осады — улица, идущая параллельно улице, перпендикулярной моей. Затем я очутился дома. Я сидел на диване, наполовину сложенном Кэтрин, и продолжал все это обдумывать, держа в руке полоску обоев. Время от времени я смотрел на схему, которую на ней нарисовал. По большей части просто сидел и держал ее в руке, не мешая расти вспомненному миру.
И он действительно рос. Я начал более ясно различать двор — двор между моим домом и тем, с волнообразной крышей и черными котами на ней. Там имелся садик — правда, садик весьма запущенный. Я мысленно просмотрел его повнимательнее, двигаясь слева направо и обратно.
— Там же мотоцикл! — произнес я вслух.
И верно — на маленьком пятачке двора, прямо перед задней дверью моего дома, где не росла трава, стоял мотоцикл. Мотоцикл держался на подножках, некоторые из его нижних болтов были откручены, поскольку — ну конечно же! Это над ним трудился еще один сосед. Теперь я вспомнил этого человека — мотоциклиста-любителя, жившего на втором этаже. Лет двадцать с чем-то, довольно хорош собой, темные волосы средней длины. Все выходные он занимался во дворе своим мотоциклом — снимал детали и чистил их, потом прикручивал обратно. Иногда он включал мотор на целых двадцать минут подряд, и это доставало пианиста — слышно было, как тот опять со скрежетом отодвигает табурет и меряет шагами квартиру, весь трясясь. Все это мне вспомнилось, пока я сидел на полусложеном диване.
Я просидел на диване всю ночь, вспоминая. Снаружи запели птицы, потом послышалось жужжание молочных фургонов, потом сквозь шторы начал просачиваться серо-голубой свет. Я вспомнил ничем не примечательную пару средних лет, жившую этажом выше мотоциклиста-любителя, на третьем этаже. Бездетные. Он каждый день уходил на работу, а она оставалась дома или шла за покупками, или отправлялась помогать в «Оксфэм» или еще куда-нибудь, в другую благотворительную организацию. Дальше — менее отчетливые соседи, люди, на которых, по сути, не обращаешь особого внимания. Была там и консьержка; я ясно видел шкаф, где она держала свои щетки с ведрами, но сама она — лицо, фигура — мне не давалась. Я видел чугунные перила на большой лестнице; они были такого оттенка, как будто от окисления, все в зеленую крапинку. Поручни на них были черные, деревянные, утыканные мини-штырьками, зубчиками — может, для украшения, а может, чтобы по ним не съезжали дети. Потом узор на полу — черный на белом, повторяющийся, затертый. Разглядеть его как следует я не мог, но основную закономерность его течения ухватить удалось. Я отпустил свои мысли, и они потекли по нему, поплыли над ним, одновременно утопая в нем, а он поглощал их, словно истертая, узорчатая губка. Я провалился в сон — в этот дом с его поверхностями, с шипением и шкворчанием печенки, с фортепьянной музыкой, летящей вверх по лестнице, с птицами и молочными фургонами, с черными котами на красных крышах.
Следующий день, как нарочно, оказался воскресеньем. Мне нужен был понедельник с его открытыми конторами. Мне понадобятся риэлторы, агентства по найму, бог знает что еще. И потом, вдруг до понедельника сложившийся у меня единый образ этого места рассеется? Надолго ли все эти подробности останутся в моей памяти? Чтобы не потерять их, я решил изобразить их на чертеже. Собрав всю неиспользованную бумагу, какая нашлась в квартире, я начал рисовать диаграммы, планы, расположение комнат, этажей и коридоров. Закончив какой-нибудь из них, я прилеплял его на стену в гостиной; иногда объединял три, четыре или пять в большое полотно, в единую картину. Когда чистая бумага кончилась, я пустил в дело письма, счета, юридические документы — все, что попадалось под руку, — рисуя с обратной стороны.
Я изобразил свою квартиру — все, что вспомнил, — двигаясь в стороны от трещины, проходившей по стене ванной. Квартира была скромной, но просторной. Там были деревянные полы, частично прикрытые ковриками. Кухня была открытой планировки и переходила в главную комнату. Ее окно выходило туда же, куда и окно моей ванной — во двор с садиком и мотоциклом. Холодильник был старый, модели 1960 года. Над ним висели растения — ползучие, в горшках. Я изобразил лестницу, добавив к чертежу надписи и стрелки, чтобы отметить колючки на перилах и оттенок окисления. Изобразил вход в квартиру старухи, которая готовила печенку, место, где она оставляла свой мусор, чтобы его забрала консьержка. Изобразил шкаф консьержки, пририсовав щетку, тряпку, пылесос — как они стояли вместе, что в какую сторону наклонялось. Лицо консьержки мне по-прежнему не давалось, как и слова, с которыми обращалась ко мне хозяйка печенки, когда я проходил мимо, но это я решил до поры до времени не трогать. На самом деле, мне не давались целые куски дома: участки лестницы и парадного, вся площадка четвертого этажа. Их я оставил расплывчатыми, незаполненными, лишь написав пару слов в скобках рядом с несколькими дюймами чистой бумаги.