– Какие вы прекрасные линии нарисовали.

– Я от них просто в восторге.

Сссс, сссс, удирайте скорее, бомбы умирают.

– Хотите цветные карандаши?

– При условии, что они не женятся на наших ластиках.

Остроумие, вымысел, шшш, шшш, теперь-то ты видишь, почему мы сделали звуконепроницаемыми лес, резные скамейки вокруг дикой арены? Чтобы слышать свист, слышать, как морщины выжимают из себя отвагу, чтобы присутствовать при смерти наших миров. Запомни и забудь об этом. Это достойно участка в мозгу – только совсем крошечного. Я с тем же успехом мог бы сказать тебе, что не включаю себя – сейчас – ни в одну из этих категорий.

Сыграй со мною, старый друг.

Возьми дух мой за руку. Тебя окунули в воздух нашей планеты, тебя крестили огнем, дерьмом, историей, любовью и потерей. Запомни. Этим объясняется Золотое Правило.

Увидь меня в это мгновение моей маленькой курьезной истории, медсестра склонилась над моей работой, мой хуй сгнил и почернел, ты видел разложение моего земного хуя, а теперь увидь мой призрачный хуй, покрой голову и увидь мой призрачный хуй, которым я не владею и никогда не владел, который владел мною, который был мною, который нес меня, как метла ведьму, нес из мира в мир, с небес на небеса. Забудь.

Как это бывает у многих учителей, многое из того, что я отдавал, просто было бременем, которое я больше не мог нести. Я чувствую, как иссякает мой запас хлама. Скоро мне станет нечего разбрасывать, кроме историй. Может быть, я дойду до распространения сплетен и тогда закруглюсь со своими молитвами миру.

Эдит подстрекала к сексуальным оргиям и поставляла наркотики. Однажды у нее были вши. Дважды – мандавошки. Я пишу «мандавошки» очень мелко, потому что сейчас время и место для всего на свете, а молодая медсестра стоит прямо у меня за спиной, спрашивая себя, привлекает ее ко мне моя сила или ее собственная отзывчивость. Я, кажется ей, захвачен своими терапевтическими упражнениями, а она осуществляет контроль, однако шшш, сссс, пар с шумом расползается по трудотерапии, мешается с солнечным светом, дарует радужный венец каждой склоненной голове – страдальца, врача, медсестры, добровольца. Приходится иногда посматривать на эту медсестру. Ей будет двадцать девять, когда мои адвокаты найдут тебя и завершат передачу наследства.

В зеленом коридоре, в большом чулане среди ведер, лопат, антисептических швабр Мэри Вулнд из Новой Шотландии стянет с себя шкурку пыльных белых чулок и подарит старику свободу своих колен, и мы ничего не забудем там, кроме накладных ушей, которыми прислушиваемся к шагам приближающегося санитара.

Пар поднимается от планеты, облака пушистого пара, а популяции мальчиков и девочек сталкиваются в религиозных бесчинствах, жаркая и свистящая, как кладбищенский содомит, наша маленькая планета вступила на нестойкий путь йо-йо, что отлаживается в мирском сознании, как издыхающий мотор. Правда, некоторые слышат это не так, некоторые летучие, удачливые, луной ослепленные глаза видят это иначе. Они не слышат отдельных шумов «шшш», «сссс», они слышат звук мешанины звуков, они замечают щели, то тут, то там мелькающие на конусе цветущего смерча.

Слушаю ли я «Роллинг Стоунз»? Безостановочно.

Достаточно ли я страдал?

Старье бежит меня. Не знаю, смогу ли дождаться. Река, вдоль которой пройду, – я, кажется, ежегодно промахивался мимо нее по решению подброшенной монеты. Надо ли мне было покупать ту фабрику? Обязан ли я был баллотироваться в Парламент? Такой ли уж хорошей любовницей была Эдит? Мой столик в кафе, маленькая комната, настоящие друзья-наркоманы, от которых я многого не ждал, – я, кажется, оставил их почти по ошибке, за обещания, по случайному телефонному звонку. Старье, цветущее уродливое старое лицо, которое не станет тратить времени на зеркала, непричесанная башка, что будет удивленно смеяться, глядя на движение в трубопроводе. Где мое старье? Я говорю себе, что могу ждать. Я возражаю, что путь мой был верен. Может, это и есть единственный неверный аргумент? Может, Гордыня соблазняет меня намеками на новый стиль? Может, Трусость спасает от старого испытания? Я говорю себе: жди. Я слушаю дождь, научные шумы больницы. Я ложусь спать с тампонами в ушах или с радиоприемником. Даже мой парламентский позор начинает бежать меня. Мое имя все чаще появляется в списках героев-националистов. Даже моя госпитализация трактуется как попытка англичан заставить меня замолчать. Боюсь, я еще возглавлю правительство – со сгнившим хуем и всем прочим. Я слишком легко командовал людьми – моя фатальная способность.

Мой дорогой друг, превзойди мой стиль.

Что-то в твоих глазах, старый мой возлюбленный, изображало меня человеком, которым я хотел быть. Только ты и Эдит простирали ко мне свое благородство – может быть, только ты. Твои озадаченные вопли, когда я тебя мучил, – ты был добрым животным, которым хотел быть я, или, мало того, добрым животным, которым я хотел существовать. Это я боялся рационального разума, потому и пытался чуть-чуть свести тебя с ума. Я до смерти хотел учиться на твоей путанице. Ты был стеной, в которую я, летучемыший, швырял свои вопли, чтобы самому обрести направление в этом долгом ночном полете.

Не могу перестать учить. Научил ли я тебя чему-нибудь?

Должно быть, с этим признанием я стал лучше пахнуть, потому что Мэри Вулнд только что наградила меня явственным знаком согласия на сотрудничество.

– Не хочешь старой своей рукой потрогать мне пизду?

– Какую руку ты имеешь в виду?

– Не хочешь указательным пальцем вдавить мне сосок, чтобы он исчез?

– И потом вновь появился?

– Если он появится, я тебя возненавижу навсегда. Запишу тебя в Книгу Недотеп.

____________________________________________

– Так-то лучше.

____________________________________________

____________________________________________

– Умммммм.

________ _________ _______ _________ ________

– Из меня течет.

Видишь, насколько я не могу перестать учить? Все мои арабески – для публикации. Представляешь, как я тебе завидовал – с твоим, таким обыкновенным страданием?

Время от времени, должен признаться, я тебя ненавидел. Преподаватель литературной композиции не всегда рад услышать прощальную речь выпускника в своем собственном стиле, особенно если сам он выпускником никогда не был. Порой я чувствовал опустошение: у тебя – все эти муки, у меня – ничего, кроме Системы.

Когда я работал с евреями (фабрика принадлежит тебе), я регулярно видел странное выражение боли на левантийском лице десятника. Я наблюдал это выражение, когда он выпроваживал грязного единоверца, бородатого, хитрого, пахнущего примитивной румынской кухней, – тот раз в два месяца приходил на фабрику клянчить деньги от имени невразумительного Еврейского физиотерапевтического университета. Наш десятник всегда давал этому созданию несколько грошей и торопил к грузовому выходу с неловкой поспешностью, словно его присутствие могло спровоцировать нечто гораздо хуже забастовки. В такие дни я всегда был добрее к десятнику, потому что он был странно уязвимым и безутешным. Мы медленно шли между огромными рулонами кашемира и твида Харриса[172], и я позволял ему делать, что угодно. (Он, например, не дразнил меня за новые мускулы, которых я добился методом «динамического напряжения». Почему ты меня отвлек?)

– Что такое моя фабрика сегодня? Груда тряпок и бирок, путаница, надругательство над моей душой.

– Надгробие ваших стремлений, сэр?

– Именно, парень.

– Прах во рту, уголек в глазу, сэр?

– Я не желаю, чтобы этот бродяга снова сюда приходил, слышишь меня? В один прекрасный день они уйдут отсюда вместе с ним. И я буду во главе колонны. Этот мелкий негодяй счастливее, чем вся честная компания.

Но, разумеется, он так никогда и не выгнал тошнотворного попрошайку и страдал от этого с регулярностью менструаций, – так женщины сожалеют о жизни, подчиненной лунной юрисдикции.

вернуться

172

«Твид Харриса» вручную ткут на северо-западе Шотландии (остров Харрис, Внешние Гебриды).