Изменить стиль страницы

Долги долгами, но, пожалуй, даже большая беда была в другом — мама очень сильно переменилась после пребывания в куассонской больнице. Вы же понимаете, что наша сложносочиненная семья априорно не могла не быть на устах у всего городка. Бон-Авиро стоит на отшибе, и лишь поэтому мы жили в относительной изоляции от общественного куассонского мнения. Я лишь год проучился в местной школе, моя сестра и братья вообще не переступали ее порог. В кино или за продуктами мы обычно ездили в города по соседству, якобы там все лучше. Родители берегли нас, а мы даже этого не замечали. Единственным нашим другом в Куассоне был Бетрав, всю жизнь безнадежно влюбленный в мою маму. Я впервые почувствовал себя неприкасаемым только в ту предыдущую зиму, которую в одиночестве проводил в Бон-Авиро. Помню, я тогда попытался развеяться, посидеть в баре. Бармен смотрел мимо меня и не слышал заказа. Остальные посетители тоже отворачивались, а за моей спиной шептали отвратительные вещи. В магазине меня обслуживали молча, с каменными лицами. Вслед тоже летел змеиный шепоток. Я рассказывал это Бетраву, он лишь, пожимая плечами, советовал просто в другом месте покупать продукты.

Когда, оформив банковскую ссуду, я через пару дней вернулся из Парижа, оказалось, что Жаннин забрала маму домой намного раньше положенного срока. Мама все время плакала! Вся эта ненависть и презрение куассонцев выплеснулись на маму за те несколько дней, какие она провела в местной больнице.

— Сынок, — сказала она мне сквозь слезы, — прости! Это я виновата: Только я! Я хотела, чтобы у тебя была нормальная семья, потому что думала, что вот-вот умру, а я все живу и живу! Поклянись, что сделаешь то, о чем сейчас попрошу.

Мне стало страшно.

— Мамочка, пожалуйста, живи! И не вздумай меня просить о чем-то таком, что… — Я вздрогнул — она рассмеялась!

— Глупый! Я сейчас хочу жить, хочу как никогда раньше! Я должна все исправить. Но мое сердце износилось и мне нужно новое! Поклянись, что ты достанешь его мне.

— Хорошо, мама. — Я испытал облегчение.

— Нет, поклянись! Возьми Библию и поклянись на ней.

И я поклялся на Библии. Я потом много раз думал, что надо было сразу сказать «клянусь», а не просто «хорошо». Хотя, положа руку на сердце, я не настолько религиозен и был готов нарушить даже такую клятву, когда после первого же обследования стало ясно, что маме просто-напросто не перенести подобную операцию. Мы уговаривали ее все, и Бертрав. Но она как обычно сказала:

— Вы же знаете, какое у меня сердце. Вовсе не исключено, что я просто раньше умру, чем дождусь сердца донора.

В очередь на донорское сердце ее тоже не хотели ставить, но и врачей она убедила тем же доводом. Но она дождалась! Кардиохирург отговаривал ее даже перед самой операцией, но она стояла на своем и заявила, что готова подписать любые бумаги, чтобы не обвинили хирурга, если что, потому что абсолютно уверена, что выдержит и проживет еще долго. Бумаги принесли. Хирург смотрел, как она их подписывает, а потом сказал:

— Мадам, вы сами подписали свой смертный приговор.

Мама рассмеялась…

— Операция сожрала последние деньги, — помолчав, продолжил Марк. — Я должен всем: отцу, дедушке, Бетраву, не говоря уже о банке — имение пришлось закладывать второй раз. Надо было тогда еще продать!

— Виноградники перестали давать урожай?

— Да прекрасный был урожай! Только я не смог его продать. В последний момент выяснилось, что кроме лицензии я должен был заново регистрировать этикетки. А они были все уже наклеены. Оптовик отказался. Ну не успевал я их к сроку переоформить, отпечатать и наклеить второй раз! Опять неустойка. Хорошо хоть вино я ему до этого не отправлял, а то бы опять его лишился. Бутылок полный подвал! С неправильными этикетками…

— Вы так их и не переоформили? Он махнул рукой.

— К черту! Продам имение вместе с этим вином. Пусть новый хозяин сам и разбирается.

— А ваши родственники не хотят вам помочь?

— Боже! — Марк схватился за голову. — Неужели вы до сих пор не поняли, что в Бон-Авиро вложены все деньги всей моей семьи! Вплоть до Бетрава. А у него есть и своя семья. А вся моя семья уже два с лишним года пытается заниматься виноделием. Но никто из нас не умеет! Все наши потуги только быстро довели Бон-Авиро до разорения. И нас — тоже… Мы горожане, а чтобы заниматься вином, нужно…

— Простите, что перебиваю, но ведь именно эту черту хотела исправить в вас ваша мама? И выгнала отсюда вторую семью своего мужа, желая изменить общественное мнение?

— С чего вы взяли?

— Иначе бы за ней ухаживала не Лола, а кто-нибудь из ваших сложносочиненных родственников. И вы бы сейчас тоже не пребывали в таком одиноком отчаянии.

— Вы правы, но лишь наполовину. Мама никого не выгоняла, она просто попросила. Она всегда любила всех, и все ее любили, поэтому никто не стал спорить. Все уехали. Мы ездили к ним Париж, а они сюда больше не приезжали.

— Даже на похороны?

— Маму похоронили в Париже. Рядом со всеми Дени. Маме на этом кладбище очень нравилось, и она всегда говорила, что ей тоже хотелось бы лечь там.

— Что ж, ваша мама явно чувствовала, что имение обречено, и ей хотелось быть похороненной в Париже. Поближе к вам.

Он ударил кулаком по столу и вскочил.

— Да что вы вообще понимаете?! Она хотела жить! Жить!..

— Но я же с этим не спорю! Я высказала лишь свое предположение, почему ей хотелось… э-э-э… Потом, конечно, намного позже!

Он закашлялся, пряча от меня глаза, поблуждал взглядом по сторонам.

— О, почти три ночи! Я вас, наверное, совершенно заболтал. Пойду приготовлю вам постель. — Встал, заторопился к лестнице. — Потом помогу подняться вам. А вы, пожалуйста, ничего здесь не трогайте. Просто посидите. Я завтра сам вымою посуду. Никуда она не денется.

Там, где лестница делала поворот наверх, на стене висел большой парный портрет. Плотный мужчина среднего возраста и хрупкая девушка на фоне виноградников до горизонта.

Глава 17,

которая опять сейчас

С моего диванчика этот портрет был виден, но изображение тонуло в тени. Я потянулась к телефону, пододвинула его к себе, набрала номер.

— Больница Куассона… — вялый сонный голос.

— Добрый день. Скажите, пожалуйста, я могу узнать о состоянии вашего пациента мсье Дакора?

— Да сколько ж можно?! — возмутился голос, мгновенно приобретая гневную интонацию. — Каждую минуту звоните про этого Дакора! Сказано же вам, что сами сообщим, если что изменится! Нет, звонят и звонят… Невозможно работать!

— Спасибо большое.

Я повесила трубку и, поглядывая на портрет, собралась встать, чтобы раздвинуть шторы, как дверь распахнулась, снова впуская яркий поток света, шум и голоса со двора. На мгновение портрет оказался залитым солнцем и будто ожил — девушка и мужчина мягко заулыбались мне и тут же снова нырнули в тень, — Полетт, перешагнув порог, закрыла дверь.

— Ух, до чего ж в доме хорошо! Прохладнень-ко. А там жарища! Как перед грозой печет.

— Разве гроза бывает в это время года?

— Случается, наверное, раз в сто лет. Представляешь, они выдули, считай, весь компот. Насилу успела полкувшинчика нацедить тебе. — Она, как добычу, продемонстрировала кувшин с его содержимым. — Ну и работнички!

— Жарко же, сама сказала. Слушай, Полетт, а мать Марка ведь была полной?

— Ну не кубышка, как я, но уж никак не худенькая. Справная такая, интересная, бойкая. Все мужчины заглядывались. Ух, как же я ее ненавидела! — Полет тряхнула головой и шумно перевела дыхание. — Ты уж меня пойми — разлучница, мой от нее ни на шаг не отходил. И весь город: шу-шу-шу, сынок-то, мол, у нее от моего Бетрава… А тебе что, Марк ее фоток никогда не показывал?

— Нет. Зачем? Портрет же есть. — Я показала рукой в сторону лестницы. — Я ее себе такой и представляла. А последняя пациентка Бруно, по его рассказам, была полной, жизнерадостной женщиной…

— Погоди-погоди! — Полет прищурилась и замахала кругленькими ладошками. — Так ты что, не знала?..