Твоя комната — центр мира. Эта чердачная конура, эта скошенная лачуга, что вечно хранит твой запах, эта постель, в которую ты проскальзываешь один, эта этажерка, этот линолеум, этот потолок, чьи трещины, сколы, пятна и неровности ты пересчитывал тысячи раз, эта раковина, кажущаяся из-за своих крохотных размеров игрушечной, этот таз, это окно; эти обои, где тебе знаком каждый цветок, каждый стебелек, каждое сплетение, которые, несмотря на почти совершенную технику печати, никогда — а это можешь утверждать только ты — полностью не совпадают; эти газеты, которые ты читал и перечитывал, но будешь читать и перечитывать снова; это треснутое зеркало, которое всегда отражало лишь твое лицо, расколотое на три по-разному отражаемые и чуть налезающие друг на друга части, на что по привычке ты уже почти не обращаешь внимания, забывая о проступающем на лбу глазе, расщепленном носе, вечно искривленном рте, замечая лишь Y-образную метку, как почти забытый, почти стертый след от старой раны, удара саблей или хлыстом; эти расставленные книги, этот секционный радиатор, этот переносной проигрыватель в чемоданчике из искусственной кожи гранатового цвета: так ограничено твое царство, которое описывают концентрическими кругами дружелюбные или враждебные, постоянно присутствующие звуки, связывающие тебя с миром: вода, капающая из крана в коридоре, звуки, доносящиеся из комнаты соседа, его фырканье, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, приступы кашля, свист чайника, шум улицы Сент-Оноре, непрерывный шепот города. Откуда-то издалека к тебе словно приближается, отдаляется и снова возвращается сирена пожарной машины. На перекрестке улиц Сент-Оноре и Пирамид регулируемые шумы моторов поочередно тормозящих, останавливающихся, трогающихся с места, разгоняющихся машин задают ритм времени так же уверенно, как постоянно капающий кран или колокольный звон церкви Сен-Рок.
Твой будильник по-прежнему и уже давно показывает четверть шестого. Вероятно, он остановился в твое отсутствие, а ты не подумал его снова завести. В тишину твоей комнаты уже не проникает время, оно — вокруг, постоянное перетекание, еще более явное и навязчивое, чем стрелки будильника, на который ты мог бы и не смотреть, но вместе с тем несколько искаженное, поддельное, несколько подозрительное: время проходит, но ты никогда не можешь определить, сколько его прошло; колокольный звон церкви Сен-Рок одинаково отбивает и четверть, и половину, и три четверти часа; переключение сигналов светофора на углу улиц Сент-Оноре и Пирамид происходит не каждую минуту: капля воды падает не каждую секунду. Уже десять часов, а может, одиннадцать, — как быть уверенным, что ты правильно услышал — уже поздно, еще рано, занимается день, нисходит ночь, звуки никогда не стихают полностью, время никогда не останавливается окончательно, даже если отныне оно уже никак не воспринимается: крохотная брешь в стене тишины, замедленный, забытый шепот, капание, почти сливающееся со стуком твоего сердца.
Твоя комната — самый прекрасный пустынный остров, а Париж — пустыня, которую никто никогда не пересекал. Тебе не нужно ничего другого, кроме этого спокойствия, этого сна, кроме этой тишины, этого оцепенения. Пусть дни начинаются и заканчиваются, пусть время истекает, пусть твой рот закрывается, пусть твои затылочные, челюстные и подбородочные мышцы полностью расслабляются, пусть лишь шевеление грудной клетки и стук сердца все еще свидетельствуют о твоем терпеливом выживании.
Ничего не желать. Ждать до тех пор, пока ждать будет уже нечего. Бесцельно бродить, спать. Отдаваться течению толпы, течению улиц. Следовать параллельно канавам и решеткам за текущей водой. Идти вдоль кривых набережных, вдоль прямых фасадов. Терять время. Отвергать любое планирование, любое нетерпеливое ожидание. Не ведать ни желания, ни разочарования, ни возмущения.
С течением времени перед тобой откроется неподвижная жизнь, без рывков, без сумятицы: никакой неровности, никакой неуравновешенности. Минута за минутой, час за часом, день за днем, время года за временем года, что-то начнется и никогда не кончится: твоя растительная жизнь, твое безразличное существование.
Здесь ты учишься длиться. Иногда, властелином времени, властелином мира, маленьким внимательным паучком в центре своей паутины, ты царствуешь над Парижем: ты правишь севером от авеню де л'Опера, югом — от касс Лувра, востоком и западом — от улицы Сент-Оноре.
Иногда ты пытаешься отгадать загадочное лицо, проступающее в результате сложной игры светотени и трещин на какой-то части потолка, глаза и нос или нос и рот, лоб, который не обрывается никакой прядью, или же точный рисунок ушной раковины, набросок плеча или шеи.
Существует тысяча способов убивать время, и ни один не похож на другой, но каждый стоит остальных, тысяча способов ничего не ожидать, тысяча игр, которые ты можешь выдумывать и тут же оставлять.
Тебе предстоит научиться всему, всему тому, чему не учатся: одиночеству, безразличию, терпению, молчанию. Ты должен отвыкнуть от всего: не встречаться с теми, с кем ты так долго общался; не садиться, чтобы пообедать или выпить чашку кофе, на привычное место, которое другие ежедневно занимали, а порой даже отвоевывали для тебя, не держаться за слабеющие связи, за узы дружбы, которая кое-как выживала в трусливой, компромиссной обиде.
Ты — один, и поскольку ты один, тебе не следует смотреть на часы, тебе не следует считать минуты. Ты уже не должен лихорадочно распечатывать конверты, ты уже не должен разочаровываться, находя вместо писем лишь рекламный проспект, предлагающий тебе за скромную сумму в семьдесят семь франков приобрести десертный сервиз с твоей монограммой или альбом шедевров западноевропейского искусства.
Ты должен научиться забвению; тебе предстоит забывать надеяться, предпринимать, добиваться, упорствовать.
Ты себя не сдерживаешь и делаешь это почти легко. Ты избегаешь путей, которыми следовал слишком долго. Ты не задерживаешь проходящее время, и оно стирает из памяти лица, телефонные номера, адреса, улыбки, голоса.
Ты забываешь, что ты научился забывать, что ты — однажды — навязал себе забвение. Ты бродишь по бульвару Сен-Мишель, уже ничего не узнавая, не обращая внимания на витрины, не привлекая внимания снующих взад и вперед студентов. Ты уже не заходишь в кафе и не обходишь залы с озабоченным видом, протискиваясь к самым дальним столикам в поисках сам не зная кого. Ты уже никого не ищешь в очередях, которые выстраиваются каждые два часа перед семью кинозалами на улице Шампольон. Ты уже не слоняешься со скорбным видом по большому двору Сорбонны, ты уже не бредешь по длинным коридорам к дверям аудиторий, ты уже не идешь в библиотеку и не встречаешь приветственные улыбки, кивки и слова.
Ты — одинок. Ты учишься ходить, как одинокие, слоняться, бродить, видеть, не глядя, глядеть, не видя. Ты учишься быть прозрачным, неподвижным, несуществующим. Ты учишься быть тенью и смотреть на людей так, как если бы они были камнями. Ты учишься продолжать сидеть, продолжать лежать, продолжать стоять. Ты учишься тщательно пережевывать каждый кусок, находить тот же пресный вкус в каждой частице пищи, подносимой ко рту. Ты учишься смотреть на выставленные в галереях картины так, как если бы они были кусками стен или потолков, а на стены и потолки — как если бы они были живописными полотнами, на которых ты без устали исследуешь десятки, тысячи каждый раз заново открываемых путей, неумолимые лабиринты, текст, который никто не сумел бы расшифровать, рассыпающиеся лица.
Ты заходишь в глубь острова Сен-Луи, ты проходишь по улице Вожирар, ты идешь в сторону Перейр, в сторону Шато-Ландон. Ты шагаешь медленно, ты возвращаешься, ты обтираешь витрины. Полки с хозяйственными, электрическими, галантерейными, антикварными товарами. Ты садишься на парапет моста Луи-Филиппа и смотришь, как под пролетом раскручивается и скручивается водяная спираль, воронка, которую то углубляет, то сглаживает извечное давление. Дальше, за выступом опоры проходят катера и баржи, нарушая остаточной волной игру воды с каменной стеной. Вдоль набережных неподвижно сидящие рыбаки следят за неуклонно сносимыми поплавками.