Твой будильник звонит, но ты даже не шевелишься и продолжаешь лежать в кровати, ты закрываешь глаза. В соседних комнатах начинают звонить другие будильники. Ты слышишь, как льется вода, закрываются двери, раздаются торопливые шаги на лестнице. Улица Сент-Оноре начинает заполняться ревом моторов, скрипом шин, скрежетом коробок передач, короче, предупредительными сигналами. Хлопая, раскрываются ставни в квартирах, поднимаются железные шторы в магазинах.
Ты не двигаешься. Ты не двинешься с места. Возможно, кто-то другой, твой двойник, твой призрачный педантичный заместитель выполняет за тебя, одно за другим, действия, которые ты перестал выполнять: он встает, умывается, бреется, одевается, выходит. Ты уступаешь ему право промчаться по лестнице, пробежать по улице, запрыгнуть в отъезжающий автобус и в указанный час, на последнем дыхании, торжествуя, подойти к дверям аудитории. Аттестат о высшем образовании по специальности «общая социология». Первый тур, письменный экзамен.
Ты встаешь слишком поздно. Где-то там старательные или скучающие студенты задумчиво склоняют головы к партам. Возможно, обеспокоенные взгляды твоих друзей сходятся на твоем незанятом месте. Ты не напишешь на четырех, восьми или двенадцати страницах то, что знаешь, то, что думаешь, то, что — как ты знаешь — следует думать об отчуждении, рабочих, современности и досуге, о служащих и автоматизации, о познании другого, о Марксе — сопернике Токвилля, о Вебере — противнике Лукача. В любом случае ты бы ничего не написал, так как ты мало что знаешь и ни о чем не думаешь. Твое место остается пустым. Ты не получишь свой аттестат, ты никогда не начнешь дипломную работу. Ты больше не будешь учиться.
Как обычно, ты растворяешь в чашке «Нескафе», как обычно, ты добавляешь в него несколько капель сгущенного молока. Ты не моешься, ты почти всегда раздет. В розовом пластмассовом тазу ты замачиваешь три пары носков.
Ты не подходишь к экзаменационной аудитории, чтобы узнать, какие темы были предложены проницательным студентам. Ты не идешь в кафе, куда по установленному обычаю предписывалось заходить в другие дни, но особенно в этот — день исключительной важности, — увидеться с друзьями. На следующее утро один из них поднимется на шестой этаж, где находится твоя комната. Ты узнаешь его шаги на лестнице. Ты не отзовешься, когда он постучит в твою дверь, подождет, постучит еще раз, посильнее, поищет за наличником ключ, который ты часто оставлял, выскакивая за хлебом, кофе, сигаретами, газетой или корреспонденцией, подождет еще, слабо постучит, тихо позовет, постоит в нерешительности и тяжело спустится.
Потом он придет еще раз и просунет под дверь записку. После него на следующий день, через день придут другие, они будут стучать, искать ключ, звать, просовывать записки.
Ты читаешь и комкаешь их записки. В них тебе назначают встречи, на которые ты не идешь. Ты продолжаешь лежать на узкой кушетке, заложив руки за голову и согнув колени. Ты смотришь на потолок и обнаруживаешь трещины, шелушащуюся штукатурку, пятна, неровности. Тебе не хочется никого видеть, ни с кем говорить, не хочется ни думать, ни выходить, ни двигаться.
В какой-то день, подобный этому, чуть позже, чуть раньше, ты без удивления обнаруживаешь, что что-то не так; что, честно говоря, ты не умеешь и никогда не научишься жить.
Солнце жарит по листовому железу крыши. Жара в твоей каморке невыносима. Ты сидишь, втиснувшись между кушеткой и этажеркой, а у тебя на коленях — раскрытая книга. Ты уже давно не читаешь. Твой взгляд прикован к белой деревянной этажерке, к розовому пластмассовому тазу, в котором мокнут шесть носков. Дым забытой сигареты поднимается прямо или почти прямо, стелется зыбкой пеленой под потолком, размеченным крохотными трещинами.
Что-то постепенно давало трещину, что-то вдруг треснуло. Ты уже не чувствуешь себя — как бы это сказать? — удерживаемым: то, что — как тебе казалось, как тебе кажется — до сих пор укрепляло тебя, согревало тебе сердце — осознание твоего существования, понимание твоей чуть ли не значимости, чувство причастности, ощущение погруженности в мир, — начинает тебя покидать.
Однако ты не из тех, кто бессонными ночами вопрошают себя, как и ради чего они существуют, откуда они взялись, кто они такие и куда их несет. Ты никогда серьезно не задумывался о первоочередности яйца или курицы. Метафизические переживания не оставляли глубоких следов на твоем благородном челе. Ничего не осталось и от той стремительной траектории, от того движения вперед, где тебе постоянно предлагалось признавать свою жизнь, то есть осознавать ее смысл, ее правильность, ее напряженный ритм: щедрое на плодотворный опыт и прилежно усвоенные уроки, на искрящиеся детские воспоминания и буйный восторг от раздолья полей и свежести морского ветра прошлое; плотное, компактное, сжатое, словно пружина, настоящее; радушное, нарисованное из воздушной лазури будущее. Все смешалось: твое прошлое, твое настоящее, твое будущее; отныне есть лишь тяжесть твоего тела, скрытая мигрень, томность, духота, горечь и остывание «Нескафе». И если для представления твоей жизни понадобится какая-нибудь декорация, то ею окажется не величественная эспланада (как правило, впечатляющая иллюзией перспективы), где резвятся и взмывают в воздух торжествующие пухлощекие отпрыски человечества, а всего лишь — какие бы усилия ты ни предпринимал и какими бы иллюзиями себя ни тешил — эта зауженная кишка, которая служит тебе комнатой; этот скошенный чердак — длиной в два метра девяносто два сантиметра, шириной в метр семьдесят три, то есть площадью чуть больше пяти квадратных метров; эта мансарда, в которой ты не двигаешься в течение уже многих часов, многих дней. Ты сидишь на кушетке, слишком короткой, чтобы ночью вытянуться во всю длину, слишком узкой, чтобы свободно повернуться; ты смотришь теперь уже почти завороженным взглядом на розовый пластмассовый таз, который хранит все те же три, и никак не меньше, пары замоченных носков.
Ты по-прежнему сидишь в своей комнате, ты не ешь, не читаешь, почти не двигаешься. Ты смотришь на таз, на этажерку, на свои колени, на свой взгляд в расколотом зеркале, на чашку и выключатель. Ты слушаешь шум улицы, воду, капающую из крана на лестнице, звуки, доносящиеся из комнаты соседа, его фырканье, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, приступы кашля, свист чайника. Ты следишь за неровной линией тонкой трещины на потолке, за бесполезным полетом мухи, за почти уловимым движением теней.
Это и есть твоя жизнь. Это — твое. Ты можешь точно подсчитать свое жалкое имущество, четко подытожить свою первую четверть века. Тебе двадцать пять лет, у тебя двадцать девять зубов, три рубашки и восемь носков, несколько книг, которые ты уже не читаешь, несколько пластинок, которые ты уже не слушаешь. Тебе не хочется вспоминать о чем-то другом, о семье, учебе, любовных увлечениях, друзьях, каникулах, планах на будущее. Ты путешествовал и ничего не вынес из своих путешествий. Ты сидишь, и тебе хочется только ждать, ждать лишь того момента, когда ждать будет уже нечего: пусть придет ночь, пробьют часы, пролетят дни, сотрутся воспоминания.
Ты не видишься с друзьями. Не открываешь свою дверь. Не спускаешься проверить почтовый ящик. Не возвращаешь книги, которые брал в библиотеке педагогического института. Не пишешь родителям.
Ты выходишь из дому лишь с наступлением вечера, как выходят крысы, кошки и чудовища. Ты бродишь по улицам, заходишь в маленькие грязные кинозалы на Больших бульварах. Иногда ты бродишь всю ночь, иногда спишь весь день.
Ты — бездельник, лунатик, устрица. В зависимости от времени суток, от дней недели определения варьируются, но смысл остается почти таким же простым: ты чувствуешь себя непригодным для того, чтобы жить, действовать, вершить; тебе хочется лишь длиться, тебе не хочется ничего кроме ожидания и забвения.
Как правило, современная жизнь не очень одобряет подобную позицию: ты всегда замечал, как вокруг тебя приветствовали энтузиазм, активность, великие проекты: примером всегда был человек, смотрящий вперед, человек, глядящий за горизонт, человек, устремленный в завтрашний день. Ясный взор, волевой подбородок, уверенная поступь, втянутый живот. Целеустремленность, инициативность, находчивость, триумфальный успех прочерчивают чересчур ясный путь чересчур образцовой жизни, рисуют свято-пресвято чтимые образы победителя в борьбе за выживание.