— Вспомните пять вопросов, которые Боэцию задала Philosophia, — сказал он.

Иорданус кивнул:

— Да, но ответы можно прочитать у самого Боэция. Это нецелесообразно, потому что в лучшем случае докажет, что она читала «Утешение философией». Получается слишком просто.

— Ах! — воскликнул Хунгерланд, и лицо его просияло. — Пять вопросов Боэция! Да, пусть она на них ответит. Боэция она наверняка читала, и когда мы ее выпустим, она будет читать на этом факультете о герменевтике… — Он хихикнул себе под нос, явно обрадовавшись, что женщина побьет господ магистров их же оружием.

— Этот человек становится непригодным для факультета, — пробормотал Рюдегер одному из коллег. — Он теряет остатки рассудка.

В этот момент Хунгерланд повернулся к нему и пронзил его своим острым взглядом.

— Я не теряю остатки рассудка, — проворчал он. — Устроили тут представление, прямо смешно. Зачем вы мучаете бедную женщину, виновную только в том, что она хочет чему-то научиться? Вы все еще боитесь женщин, как тот пророк, который опасался за свою душу? Всю жизнь у меня было две любви: к женщинам и к науке, и честно вам скажу, мне это нисколько не повредило.

— Давайте вернемся к нашей непосредственной теме. Или мы будем заниматься славной биографией коллеги Хунгерланда? — раздался злой окрик.

— Тогда придумайте вопросы, которые мы зададим преступнице, — предложил Штайнер.

Все задумались. А потом стали забрасывать Штайнера вариантами, крича наперебой, так что он не мог понять ни слова и попросил соблюдать тишину.

— По очереди, пожалуйста, — призвал он и повернулся прямо к Ломбарди, который до сих пор сидел молча.

— У вас есть идеи?

Ломбарди усмехнулся:

— Нет, уважаемый коллега. Идей у меня нет, но, кажется, есть вопрос. Он должен касаться учебного материала? Вы хотите проверить, как много читала эта женщина?

— Какая глупость! — закричал Рюдегер. — У нас здесь не экзамен! Было бы гораздо лучше…

— Тогда предложение есть у меня. — Штайнер был явно сердит и раздражен. — Вы знаете «Метафизику» Аристотеля. Там он высказывается по поводу отношения материи и формы, проводя параллель с отношениями между мужчиной и женщиной. Из этого может получиться неплохой вопрос, как вы считаете?

Снова наступила тишина. Все старались вспомнить нужный отрывок Хунгерланд, страдающий провалами памяти, которые, как глубокое темное озеро, заливали островки его знаний, покачал головой:

— Это он должен мне перечитать, — пробормотал он, после чего Штайнер потянулся за книгой.

…В то время как, помысли платоников, материя создает многое, а форма создает только один раз; как показывает опыт, из данной материи возникает только один стол, тем не менее тот, кто добавляет форму, изготовляет многое. Такое же отношение обнаруживается между мужским и женским началом: женское начало оплодотворяется один раз, а мужское оплодотворяет многажды: и все же это отношение полов есть воспроизведение отношения тех же самых принципов.

— Это не доказывает, что женщина не должна учиться! — закричал Рюдегер.

— К этому я и не стремлюсь, — покачав головой, возразил Штайнер. — Давайте спросим у нее, кто это сказал и где можно найти данную цитату. И спросим ее об отношении материи и формы, потому что, если материя создает многое, а форма — только одно, тогда и мужской принцип создает многое, а женский — только одно.

Так где же вопрос? Все смотрели на него с сомнением. Это цитирование текста и ничего более.

— Я не вижу здесь вопроса, — недовольно произнес Хунгерланд.

— Так превратите в него эту цитату, — возразил Штайнер.

— Как получается, что женский принцип создает только одно?

— Например. Вариантов много.

Штайнер отошел в сторону, давая им возможность для обсуждения. Когда наконец подошло время голосовать, те, кто оставался в меньшинстве, обрели еще одного союзника: Хунгерланд, за это время уже успевший забыть, о чем, собственно, идет речь, радовался при мысли о том, что женщина будет читать о герменевтике. Со всех сторон на него кидали гневные взгляды, но он только хихикал.

А потом поступило другое предложение никаких вопросов, разбор совершенных деяний, а потом лишение гражданских прав. Уже были случаи, когда людей изгоняли из города и за меньшие преступления. Здесь не нужны лжецы и обманщики. А что этой самой вдове Касалл понадобилось у де Сверте, это нужно выяснить немедленно, потому что по тяжести это преступление несравнимо ни с каким другим. А вдруг она врет, и на самом деле они обделывали свои делишки сообща? Найденный в развалинах щит — это магическое зеркало, предмет явно демонического происхождения, и давно пора было догадаться, что де Сверте находился в контакте с антипапой Бенедиктом XIII, а что касается последнего, особо говорить тут нечего…

Задним числом уже никто не мог вспомнить, кто именно выступил с этой речью. Все замерли от ужаса. Похоже, дискуссия приняла опасный оборот. «Смерть души». До всех дошли слухи об этой пользующейся дурной славой книге, которую Папа якобы прятал под своей кроватью, хотя никто никогда так и не смог уличить его в колдовстве. Эти предположения подпитывались все новыми и новыми слухами. Говорили, будто францисканцы и бенедиктинцы из его окружения колдовали и заклинали демонов.

— Мы должны быть крайне осторожны, нельзя ни на шаг преступить границу доказуемого, — предупредил Иорданус. — Даже если де Сверте один раз общался с Папой, это совсем не дает нам право высказывать столь гнусные подозрения. А Софи Касалл он держал в плену, не забывайте об этом.

— Так утверждает она! — возмущенно закричал Рюдегер. — Естественно, чтобы выгородить себя. А что, если они сообщники? Вдруг это фатальное зачисление на факультет имело только одну цель — оказать помощь де Сверте? Может быть, именно здесь и кроется мотив столь нелепого переодевания. Оба они хороши — и она, и этот приор-богохульник. Она ведьма, попирающая все, что почетно и прилично.

Ведьма. Это зловещее слово витало в воздухе. Дочь профессора из Болоньи тоже ведьма? Нет, конечно нет, ведь она попала на факультет совершенно честным путем. И ее не видели удирающей из дома алхимика…

— Это же абсурд! — возмутился Штайнер. Если они дошли до подобных заявлений, значит, им уже недоступны аргументы разума.

Он покинул конвент и вышел на улицу. Его встретил мороз, и он понял, как ему надоел этот постоянный озноб, этот холод в костях, которые не становились моложе и жаждали только покоя. Когда он, подняв воротник, спустился к реке, его охватила меланхолическая скорбь. Да, он по горло сыт стужей, стужей в сердцах людей, которые ищут то, что называют справедливостью, а на самом-то деле это не что иное, как болезненное самолюбие. На коньках уже никто не катался, да и продавцы вина тоже исчезли. Бледное солнце выглядывало из-за облаков. Белое, холодное солнце.

— Господин Штайнер…

Он обернулся. В своих размышлениях он не заметил, что к нему подошла мать Софи.

— Вам что-нибудь известно про мою дочь?

— С ней всё в порядке. Ее содержат в хороших условиях, — ответил он устало.

— Но что с ней будет? Мне ничего не рассказывают…

— Наверное, будет процесс, но это не точно. Положитесь на Господа.

И тут он почувствовал, что она сует ему в руки кучку монет.

— Мой муж умер. Он был очень богат. Если эти деньги смогут ей помочь, значит, они пошли на доброе дело…

Его первым порывом было вернуть ей монеты — какой из него взяточник! — но потом он передумал.

— Если мне не удастся их передать, то верну вам.

Она кивнула. Да, он обязательно поможет ее дочери. Он единственный, кто может помочь, кроме Бога, конечно. Но тому деньги не нужны.

На первое заседание пригласили надзирателя из схолариума. Он утверждал, что ничего не знал о занятиях де Сверте. Де Сверте велел ему засунуть студента в мешок, что он и сделал. Кто он такой, чтобы задавать вопросы. Но у него в голове не укладывается, что де Сверте убил Касалла. Потом у него попытались выяснить, был ли де Сверте в тот вечер в схолариуме, на что надзиратель просто повторил, что де Сверте навещал свою мать. Допросить женщину не представлялось возможным, потому что полгода назад она упала с лестницы и с тех пор неспособна рассуждать здраво, что подтвердил Штайнер, сообщив о происшествии с метлой.