Когда девочка пришла в себя, она лежала в кухне на полу, укрытая тяжелым одеялом, и лицо матери, неясно вырисовывающееся над ней, казалось каким-то образом связанным с болью, которую она чувствовала между ног.

ВОТСОБАКАСОБАКАЛАЕТХОЧЕШЬПОИГРАТЬХОЧЕШЬПОИГРАТЬСДЖЕЙНВОТСОБАКАБЕЖИТБЕГИСОБА

Жил-был старик, который любил вещи, потому что малейший контакт с людьми вызывал в нем легкую, но стойкую тошноту. Он не помнил, когда это началось, и не мог вспомнить, было ли когда-нибудь иначе. В юности это отвращение, которому, казалось, другие были не подвержены, сильно его беспокоило, но, получив прекрасное образование, он помимо прочего узнал слово «мизантроп». Нацепив на себя такой ярлык, он обрел спокойствие и смелость, поверив, что знать имя врага означает нейтрализовать его, если не уничтожить. Помимо этого, он прочитал кое-какие книги и свел знакомство с несколькими великими мизантропами прошлого, чья духовная компания успокаивала его и служила мерой собственным капризам, тоске и антипатиям. Более того, он нашел мизантропию великолепным средством укрепления характера: усилием воли он подчинял свое отвращение, иногда кого-то касался, кому-то помогал, советовал, поддерживал, и тогда думал, что его поведение честно, а намерения благородны. Когда его разъяряли какие-то человеческие усилия или порывы, он называл себя утонченным, разборчивым и полным сомнений.

Как и в случаях с другими мизантропами, пренебрежение к людям привело его к профессии, созданной, чтобы им служить. Он занялся такой работой, которая зависела единственно от его способности завоевывать доверие людей, и где близкие отношения были просто необходимы. Носясь с мыслью стать священником англиканской церкви, он оставил ее и стал наемным рабочим. Время и неудачи оказались против этого выбора, и в результате он остановился на профессии, которая принесла ему и свободу, и удовлетворение. Он стал «ясновидящим, советником и толкователем сновидений». Такое занятие полностью его устраивало. Он ни от кого не зависел, конкуренции практически не существовало, клиентура была уже подготовленной и потому сговорчивой, а у него появилось бессчетное количество возможностей видеть человеческую глупость и не разделять ее, не поддаваться ей, питая свою привередливость созерцанием физического увядания. Хотя его доход был небольшим, у него отсутствовала страсть к роскоши — опыт жизни в монастыре укрепил естественный аскетизм, который поддерживался любовью к одиночеству. Безбрачие было убежищем, молчание — защитой.

Всю жизнь он любил вещи: это была не страсть к приобретению богатств или красивых предметов, а неподдельная любовь к чужим старым вещам: кофейной кружке его матери, дверному коврику от дома, где он когда-то жил, одеялу из магазина Армии Спасения. Словно пренебрежение к человеческому обществу трансформировалось в желание иметь вещи, которых касались люди. Остаток человеческого духа, впитанный мертвой материей — только это он и мог вынести. Например, размышлять о тех, кто оставил свои следы на коврике, вдыхать запах одеяла и купаться в приятной уверенности, что многие тела потели, спали, мечтали, любили, болели и даже умирали под ним. Куда бы он ни переезжал, он брал эти вещи с собой и всегда искал новые. Жажда старых вещей приводила его к случайным, но уже ставшим привычными осмотрам помойных ящиков в аллеях и мусорных корзин в публичных местах…

Так или иначе, его личность была похожа на причудливую арабеску: сложная, симметричная, устойчивая и жестко сконструированная, если не считать единственного изъяна. Заботливо созданное устройство время от времени искажалось редкими, но сильными сексуальными желаниями.

Он мог бы стать гомосексуалистом, если бы у него хватило на это смелости. Он не был склонен к разврату, а потому не задумывался о содомии, так как не переживал длительных эрекций и не мог вынести мысли о чужих. Вдобавок, мысль о том, чтобы прикоснуться к мужчине или испытать его прикосновение, была еще отвратительней, чем прикосновение к женщине. В любом случае, его желания, несмотря на их силу, никогда не приводили к физическому контакту. Он ненавидел плоть. Запахи тела и дыхания подавляли его. Вид гноя в уголке глаза, гнилые или выпавшие зубы, ушная сера, угри, родинки, мозоли, зарастающие царапины — все естественные выделения или защитные реакции организма его раздражали. Его внимание сосредоточилось на тех, чьи тела были менее отвратительны — на детях. И поскольку он был слишком неуверен в себе, чтобы принять гомосексуальность, а мальчишки казались жестокими, пугающими и упрямыми, он ограничил свои интересы девочками. Обычно они были покладистее и чаще поддавались на уговоры. Его сексуальность была чем угодно, только не похотью; внимание к девочкам было вполне невинным и ассоциировалось у него с чистотой. Он был одним из тех, кого называли опрятными стариками.

Человек из Западной Индианы со светло-карими глазами и чуть темной кожей.

Хотя настоящее его имя было написано на табличке, прибитой у кухонного окна, и на визитках, которые он раздавал, все в городе звали его «поп Мыльная Голова». Никто не знал, откуда появилась кличка «поп»: возможно, кто-то вспомнил о тех временах, когда он служил приходящим проповедником, одним из тех преподобных, которых зовут на службу, но у кого нет паствы или своего помещения, а потому они часто посещают разные церкви, сидя у алтаря с проповедником-хозяином. Но все знали, что означает «Мыльная Голова» — его жесткие курчавые волосы сверкали и вились, потому что он помадил их мыльной пеной. Очень просто.

Он вырос в семье, гордившейся академической образованностью и смешанной кровью — в ней верили, что первое было основано на втором. Сэр Уайткомб, некий разорившийся британский аристократ, решивший умереть под солнцем более жарким, нежели английское, где-то в начале девятнадцатого века добавил в семью белую кровь. Будучи джентльменом по королевскому указу, он цивилизовал своего незаконнорожденного ребенка-мулата — завещал ему три сотни фунтов стерлингов, — к великому удовольствию матери, которая почувствовала, что ей, наконец, улыбнулась судьба. Отпрыск тоже был признателен и определил целью своей жизни сохранение белой крови. Он даровал свое внимание пятнадцатилетней девушке из подобной семьи. Она, как пародия на викторианство, научилась от мужа всему, чему стоило учиться: отделять свое тело, разум и дух от того, что означало Африку, и взращивать привычки, вкусы и предпочтения, которые одобрили бы ее отсутствующий свекор и глупая свекровь.

Они передали эту англофилию своим шести детям и шестнадцати внукам. За исключением случайного и не берущегося в расчет мятежника, выбравшего себе упрямую чернокожую девушку, все они создавали подобные семьи, с каждым поколением становясь светлее и приобретая все более тонкие черты.

С самоуверенностью, порожденной убежденностью в собственном превосходстве, они хорошо учились. Они были предприимчивыми, порядочными и энергичными, надеясь доказать гипотезу де Гобино о том, что «все цивилизации произошли от белой расы, что без ее помощи никто не может существовать, и что общество процветает лишь тогда, когда сохраняет кровь высшей касты, создавшей само это общество». И редко на них не обращали внимания школьные учителя, которые всегда советовали наиболее многообещающим студентам продолжать учебу за границей. Они изучали медицину, законодательство, богословие и периодически появлялись на государственных должностях, доступных цветной расе. То, что они были развращены в своей общественной и частной жизни, жили распутно и похотливо, рассматривалось ими как неотъемлемое право, которое с готовностью поддерживалось менее одаренной частью рода.

Года шли, но из-за беззаботности некоторых братьев семьи Уайткомб становилось всё труднее удерживать белую линию, поэтому некоторые дальние и не очень дальние родственники стали жениться друг на друге. Откровенно отрицательных последствий от таких болезненных союзов замечено не было, но некоторые старые девы или мальчишки-садовники замечали у детей слабое телосложение и предрасположенность к эксцентричности. Кто-то погружался в ставший уже привычным алкоголизм и разврат. Вину за это они возлагали на кровосмешение, а не на кровь лорда-вырожденца. Хотя бывали и удачные случаи. Не больше, чем в любой другой семье, но они казались опаснее, поскольку были заметнее. Один из таких отпрысков стал религиозным фанатиком, основал собственную тайную секту и вырастил четырех сыновей, один из которых стал учителем, известным точностью своих суждений и дисциплиной, основанной на жестокости. Этот учитель женился на симпатичной и ленивой полукитаянке, для которой рождение ребенка оказалось чересчур тяжким испытанием. Она умерла вскоре после родов. Ее сын, названный Элайя Мика Уайткомб, дал учителю прекрасную возможность проверить на деле работу его теории образования, дисциплины и добродетельной жизни. Малыш Элайя научился всему, что было необходимо знать, а в особенности искусству самообмана. Он жадно читал, но понимал только то, что хотел понять, отбирая фрагменты и обломки идей, отвечающих его собственным пристрастиям. Он помнил обиды, нанесенные Гамлетом Офелии, но не любовь Христа к Марии Магдалине; свободолюбивую политику Гамлета, но не решительную анархию Христа. Он заметил язвительность Гиббона, но не разглядел его терпимости, отметил любовь Отелло к прелестной Дездемоне, но не увидел извращенной любви Яго к Отелло. Больше всего он любил Данте; больше всего ненавидел Достоевского. При всем уважении к лучшим умам Запада, он позволял себе только ограниченную интерпретацию. Он отзывался на жестокость отца приобретением сложных привычек, податливым воображением, ненавистью и восхищением любым намеком на беспорядок и увядание.