Это основание морали, мистическое это ты,завалено, заслонено осложняющими соображениями, которые как раз и служат тому, чтобы простую проясняющую истину скрыть.

Вот и теперь, прямо когда я говорю что привязанность не кончается, когда кончается тот кто привязан — имея в виду привязанность как одно из названий отношения tattvam, — то я цензурую себя [18], сомневаясь: ну не надо все‑таки читать людям целиком фразу, конец которой я сейчас изложил, ведь эта фраза вся вот какая: «Эта гибель — гибель всего лишь явления, кажимости (Erscheinung), и сама эта гибель явление, кажимость; напротив истинное существо гибнущего, незатронутое гибелью, продолжается в другом, в котором он именно сейчас, как показывает его поступок, так ясно узнает это свое существо» [19]. Мне хочется как‑то скрыть это. Не Восток ли это не учение ли о переселении душ. Нам нужен Запад. Не пессимист ли Шопенгауэр. Нам нужен всё‑таки оптимизм, светлые убеждения; неправильные подлежат исправлению.

Так мы пугаем себя, довольно часто, и, фатальным образом, на самом интересном месте, где нам могло бы что‑то приоткрыться.

Тот, кто на нас накричит или скорее с чувством превосходства от нас отвернется — «ну вот, нирваной занялись» — нас конечно смутит и запугает. Мы пуганые насчет неправильного мировоззрения, обеспокоены тем чтобы иметь правильное. В нас мало презрения к истерическому окрику, еще меньше спокойной готовности расписаться в своей некомпетентности и сойти со столбовой дороги разума. Но всё‑таки одну бесспорную вещь, которую заметил Шопенгауэр, даже его критики всё‑таки должны будут признать, обязаны. Акт милосердия действительно почти всегда обставлен препятствиями типа сложной стеснительности, если не хуже.

Отдать пять копеек нищенке совсем не такое простое дело как отдать их за билет, и вовсе не потому что жалко денег. Уступить старшему, пожилой даме место в метро легчев каком‑то смысле чем не уступить: когда сидишь, а рядом стоит старушка, то совестно, хочется провалиться сквозь землю; но встать и уступить вовсе не так просто, причем вовсе не из бесчувственности, как раз наоборот. Не уступают из чуткости:чувствуют, что уступив и поднявшись, встав на ноги рядом с усевшейся дамой, отдашь себя взглядам, в том числе и взглядам дамы. На уступившего смотрят и думают про себя: этот человек уступил место другому. Он открылся, лишился невидимости, стал прозрачен, его видят насквозь. Он определился. Как, в чем? Уступивший хотел бы чтобы существовал строгий кодекс поведения в общественном транспорте с немедленным наказанием за неисполнение; тогда можно было бы сделать вид, что я просто трус, боюсь кары, штрафа, а вовсе не «добрый человек». Пока такого кодекса нет, человек как бы весь разоблачается. Эта его просматриваемость, внезапная, как на рентгене, есть то, к чему он не готов. Он страшится узнать, или чтобы другие узнали, почему ему хочется уступить, сочувствовать старости, тяжести сумок. Уступивший место выдает что‑то важное или главное в себе, и не случайно вовсе он вдруг чувствует на своем теле все глаза вагона. Напрасно он будет убеждать себя, что ему это кажется: чувство не обманывает, все действительно, если даже и отводят глаза, как магнитом притянуты, хотят смотреть, разве что стесняются. Как и он сам, никто не знает, зачем, почему смотреть. Безошибочно верно, от чего почти все и отмахиваются, только одно: что‑то настоящееслучилось.

Вовсе не все смотрят с одобрением, чтобы поблагодарить человека взглядом, улыбкой. Смотрят во всяком случае доставая до самой подноготной: иностранец? интеллигент? влюбленный и восторженный? Толкуют криво и косо, но крупно. Решительность, окончательность суда отвечает важности случившегося. Чего именно? Человек приоткрылся. На его месте открылось окно, куда все хотят заглянуть.

Это малый случай. Сходное имеет в виду Флоренский, подробно развертывая свою мысль: ни одно доброе деле не остается безнаказанным. Флоренский замечает, что когда кто‑то начинает давать, он нарушает негласный порядок вещей и так или иначе поплатится. Сюда же от носится «не делай добра, не будет зла». Люди мстят за сделанное им добро. Объясняют это тем, что они оскорблены намеком на их нуждаемость, зависимость, им не приятно что они не во всём самодостаточны. Это скорее всего не последнее объяснение, одно из поверхностных. У Александра Валентиновича Вампилова (1937–1972) есть короткая пьеса, где непосредственный поступок, вызванный сочувствием, — люди просили денег просто так, шутя, зная что никто всё равно не даст, но вдруг откликнулся случайный прохожий, — был наказан чуть ли не расправой. Человек выдал себя, обнаружился, выступил из темноты, в которой каждый скрывается невидимым непрозрачным индивидом; открыл, что ему хочется, нравится, весело сочувствовать людям, помогать им. Кара за это обычно следует немедленная.

Обставленность милосердного поступка разнообразными осложнениями подтверждает шопенгауэровскую мысль о мистическом основании бескорыстной нравственности. Нравственный поступок выпадает из причинной объяснимости. В нем человек не ведая того оступается в свое существо, которое не Я, а это ты.Что произошло, ни сам милосердно поступивший ни те кто вокруг не обязательно должны понимать, но что задевающее всех произошло,почувствует каждый.

Еще совсем недавно милостивый, идущий навстречу человек истолковывался как шпион: он подглядывает, разузнает, проникает. В «Двадцати минутах с ангелом» Вампилова доброго даятеля тоже принимают еще за шпиона. При внешней абсурдности, дикой нелепости такого толкования милосердия в этой расшифровке — шпион— больше правды чем в рассудочных академических трактовках нравственности. Как три главных ведийских бога Индра, Агни, Шива назывались раздирателями городов, так тоже очень важный бог Варуна, бог среди прочего звездного неба, имел тысячу глаз, которые шпионили за людьми, и рассылал среди людей своих соглядатаев. Милосердные люди в смысле чистого бескорыстного милосердия, о котором говорит Шопенгауэр, действительно шпионы, они шпионы Бога, заглядывают в самую душу человека, и как легко это почувствовать, так же трудно осмыслить.

Милосердие не зря было выметено у нас вместе с верой, оно слишком далеко ведет. У него нет дна, в него человек проваливается и негде остановится; хочется срочно институировать, организовать кооператив «Милосердие», ввести правила. В рассказе Чехова «Жена» помощь голодным становится делом, в котором рассказчик делается другим, какого раньше не знал. Вместе с потерей имущества он теряет свое прежнее беспокойство и возвращает, вернее впервые находит себе жену. Тревожная бездеятельность сменяется деятельным покоем, у которого экстатическая природа и нет естественных границ. Конец рассказа: «У меня в доме, во дворе и далеко кругом кипит работа, которую доктор Соболь называет «благотворительною оргией»». В бескорыстной помощи голодающим эти люди нашли оправдание своей жизни. Последние слова мужа: «Скоро от нашего состояния не останется ничего, и мы будем бедны, но это не волнует меня, и я весело улыбаюсь ей [жене]. Что будет дальше, не знаю». Это веселье отдачи себя, непонятное непосвященным. Слово «непосвященным» тут на месте. Вспомним о «сакральности» и «мистериальности» Шопенгауэра.

Дело идет о мистерии. Люди открылись друг другу, хотя естественнее чтобы этого не было, в своем простом прозрачномсуществе, в которое оказалось можно экстатически упасть. Открылась воля.Начался праздник. Словами Шопенгауэра [20]: человек, до того едва видевший себя, ничтожную пылинку среди сотен миллионов подобных, «погружается в свое собственное сокровенное и сознает, что он — всё во всём и, собственно, единственное настоящее существо, которое к тому же еще раз, словно в зеркале, видит себя в других, данных ему извне». Еще раз— т. е. один раз видит настоящего себя в себе и второй раз в другом.

вернуться

18

Поступаю в малом скрытно так, как государство крупно и открыто делало 70 лет, держа Шопенгауэра в списке запретных.

вернуться

19

PP § 115.

вернуться

20

Там же.