Изменить стиль страницы

— А что, если кто-то заметит? — спросил Йозеф, внимательно ознакомившись с работой Корнблюма.

Тут последовал один из обычно идущих экспромтом и слегка циничных афоризмов старого фокусника.

— Люди, — сказал он, — замечают, только когда им специально об этом скажешь. И снова замечают, только когда им особо напомнишь.

Они одели Голема в костюм, прежним владельцем которого был гигант Алоиз Гашек. Получилось это у них с трудом, поскольку Голем оказался довольно негибок. Хотя он и не был так тверд, как можно было себе представить, учитывая его природу и сотворение. Холодная глиняная плоть даже словно бы слегка подавалась под кончиками пальцев, а кроме того, узкий интервал движений, возможно самое смутное воспоминание о действии, был унаследован локтем правой руки Голема. Той самой руки, которой, согласно легенде, он каждый вечер, возвращаясь с работы, касался мецуцаха на двери своего создателя, после чего подносил поцелованные Священным писанием пальцы к своим жестким губам. Колени и лодыжки Голема, однако, более-менее окаменели. Далее, его руки и ноги находились в скверной пропорции друг с другом, как это частенько бывает с творениями скульпторов-дилетантов, а также были слишком крупны для его тела. Непомерно громадные ноги застревали в брюках, и тут Корнблюму с Йозефом пришлось особенно нелегко. В конце концов Йозеф был вынужден сунуть руки в гроб и обхватить Голема за пояс, приподнимая нижнюю часть его тела на несколько сантиметров, пока Корнблюм последовательно натягивал брюки на икры, ляжки и весьма объемистые ягодицы Голема. С нижним бельем они решили не возиться, однако анатомического правдоподобия ради (а также демонстрируя ту дотошность, что характеризовала всю его сценическую карьеру) Корнблюм разорвал один из старых талитов напополам (сперва почтительно его облобызав), несколько раз сложил одну из половинок и засунул получившийся в результате ком Голему между ног, заполняя гладкую глиняную пустоту его паха.

— А может, ему предполагалось быть женщиной, — заметил Йозеф, наблюдая за тем, как Корнблюм застегивает Голему ширинку.

— Даже Махараль не смог бы сделать женщину из глины, — сказал Корнблюм. — Для этого требуется ребро. — Он чуть отступил назад, внимательно разглядывая Голема. Затем слегка потянул его за отворот пиджака и разгладил складки, собравшиеся спереди на брюках. — Очень элегантный костюм.

Это был один из последних костюмов Алоиза Гашека по прозвищу Гора, доставленный ему незадолго перед смертью, когда его тело уже было изрядно изношено синдромом Марфана, а потому именно этот костюм идеально подходил для Голема, который не был так огромен, как Гора в самом его расцвете. Пошитый из превосходной английской шерстяной ткани, серовато-коричневый, простроченный бордовыми нитями, он вполне мог пойти на костюм для Йозефа, еще один для Корнблюма, да еще, как заметил старый фокусник, осталось бы на целый жилет. Рубашка была из прекрасной белой саржи, с перламутровыми пуговицами, а галстук — из бордового шелка с рельефным узором из махровых роз, несколько вычурным. Впрочем, как раз вычурные галстуки покойный Алоиз Гашек и любил. Ботинок на Големе не было — Йозеф забыл поискать пару, да и в любом случае ботинок такого размера он бы нипочем не нашел. Кроме того, если нижняя часть гроба подвергнется инспекции, фокус так и так будет раскрыт, а потому ботинки здесь никакой роли не играли.

Одетый в шикарный костюм, с нарумяненными щеками, натянутым на гладкую голову париком (помимо обычного парика Корнблюмом также были применены крошечные парички бровей и ресниц, использовавшиеся тактичными работниками морга в случае обгорания лица), Голем, со своим тускло-сероватым цветом лица, цвета вареной баранины, стал выглядеть неоспоримо мертвым и вполне правдоподобно человеком. Подозрительным мог показаться лишь едва заметный отпечаток человеческой ладони у него на лбу, откуда столетиями раньше было стерто имя Бога. Оставалось только поднести гроб с Големом к потайному лазу и вытолкнуть его из комнаты.

Это оказалось довольно легко. Как Йозеф уже заметил, приподнимая Голема, чтобы Корнблюм натянул на него брюки, гигант весил гораздо меньше, чем можно было предположить, судя по его громаде и материалу. Пока они с Корнблюмом несли гроб вниз по лестнице, а затем через вестибюль дома по Николасгассе, 26, Йозефу казалось, что тащат они приличных размеров сосновый ящик с большой грудой тряпья внутри — но и только.

— «'Мах' бида ло нафшо», — процитировал Корнблюм Мидраш, когда Йозеф отметил легкость их ноши. — «Тяжесть в нем — его душа». А это — сущий пустяк. — Он кивнул на крышку гроба. — Просто пустой сосуд. Если бы тебе не предстояло туда присоседиться, мне бы пришлось довесить его мешками с песком.

Вынос гроба из здания и поездка назад в морг на наемном катафалке марки «шкода» — за рулем сидел сам Корнблюм, которого, по его словам, еще в 1908 году выучил водить Ганс Крейцер, великий ученик Франца Гофзинсера, — прошли без всяких инцидентов или столкновений с властями. Единственному человеку, который заметил, как они выносят на улицу гроб, страдающему бессонницей безработному инженеру по фамилии Пильзен, было сказано, что старый господин Лазарь из 42-й квартиры после долгой и продолжительной болезни наконец испустил дух. Когда на следующий день госпожа Пильзен, которой муж об этом рассказал, пришла в квартиру номер 42 с блюдом домашнего печенья в руках, то обнаружила там худого старого господина и трех очаровательных, хотя и несколько неприличных на вид женщин в черных кимоно. Все четверо сидели на низких табуретах — к их одежде были приколоты рваные ленты, а зеркала в комнате были занавешены. Упомянутый антураж порядком озадачивал клиентуру мадам Вилли в течение следующих семи дней. Некоторые мужчины были недовольны, другие же, напротив, возбуждены и очарованы святотатством любовных занятий в доме покойника.

Через семнадцать часов после того, как Йозеф забрался в гроб и улегся рядом с ныне пустым сосудом, некогда призванным к жизни сконденсированной надеждой еврейской Праги, поезд приблизился к городу Ошмяны, в то время расположенному возле границы между Польшей и Литвой. Железнодорожные системы двух этих государств использовали разные дорожные параметры, а потому должна была последовать шестидесятиминутная задержка, пока пассажиры и их багаж перемещались из сияющего черного экспресса советской постройки и польского подчинения в еще с царских времен местный поезд хрупкой прибалтийской свободы. Большой локомотив класса «Иосиф Сталин» почти неслышно подкатил к своей стоянке и испустил обидчивый, даже скорбный стон. По большей части неторопливо, словно стараясь не привлекать к себе внимания неуместной демонстрацией излишнего рвения или нервозности, пассажиры, и среди них немало молодых людей одного возраста с Йозефом Кавалером, одетые в пальто с поясами, брюки и широкополые шляпы хасидов, сошли на платформу и послушно двинулись в помещение, жутко перегретое «пузатой» печкой. Там их ожидали эмиграционные и таможенные чиновники, а также сотрудники местного гестапо. Железнодорожные носильщики, скорбная бригада хромых стариков и слабаков помоложе, которые, судя по их виду, и шляпную коробку-то как следует с места на место бы не перенесли, не говоря уж о сосновом гробе с гигантом, откатили дверцы вагона, где ехал Голем и его тайный спутник, и с сомнением воззрились на тяжесть, которую им теперь предполагалось сгрузить вниз и перетащить на двадцать пять метров к поджидающему ее литовскому товарному вагону.

Внутри гроба без чувств лежал Йозеф. За последние восемь-десять часов он то и дело порой с мучительной, а временами почти приятной медлительностью терял сознание. Качка, мерный стук колес, нехватка кислорода, дефицит сна, нервные переживания, накопленные за последнюю неделю, замедленная циркуляция его крови, а также странные убаюкивающие флюиды от самого Голема, которые казались неотделимы от его запаха жаркого летнего дня и сырого речного берега, — все это, вместе взятое, словно бы составило заговор, умеряя сильную боль в бедрах и спине Йозефа, скованность мышц рук и ног, едва ли не полную невозможность мочеиспускания, колющую, порой почти встряхивающую немоту в конечностях, урчание в животе, а также страх, удивление и неуверенность в необходимости предпринятого вояжа. Йозеф пришел в чувство, только когда прекрасная струя холодного, пахнущего хвоей воздуха буквально ожгла его ноздри, освещая его дрему с интенсивностью, сравнимой только с бледным столбиком солнечного света, что пробился в его тюрьму, когда «инспекционное окошко» внезапно открылось.