Изменить стиль страницы

После обеда мне нежданно-негаданно удалось немного успокоить офицера. Очевидно, благодаря моим частным изысканиям слух у меня сильно обострился, ибо, когда вдруг по коридору спешно проследовала группа мужчин, я сразу узнал голос одного из них. Это был тот воющий, как сирена, предупреждающая о ночном налете, голос, который утром больно полоснул мое ухо. И тут я, не задумываясь, выпалил:

— Тот, чей голос был на пленке, сейчас там, за дверью! Точно! Это его голос.

Я даже представить себе не мог, какая заварится каша: офицер с нескрываемым удовольствием вызвал охрану и распорядился арестовать мужчину. А чуть позже благосклонно заметил, мол, я, похоже, чего-то стою, раз сумел разоблачить изменника, мнимого чистильщика в наших рядах, оказавшегося французским подпольщиком. Я никогда не думал, что способен на донос, и просто не находил себе места. С другой же стороны, если стоял вопрос о том, направят ли в Берлин рапорт о моей оплошности с магнитофоном, донос мог пойти мне на пользу.

Воздух непривычно теплый. Откуда-то издалека легкий ветерок приносит мелодию военного марша. Рваный акустический рисунок, эхо с отдаленных улиц. Музыка звучит все громче и громче. Вдруг раздается грохот, и из-за поворота выплывает оркестрик, за ним шагает в ногу отряд штурмовиков, а замыкают шествие группа в немецких народных костюмах и штатские, приставшие, скорее всего, по пути. Шум проникает через открытые окна в жилища, просачивается сквозь занавески. И вот в оконных глазницах уже торчат любопытные, опирающиеся локтями о подоконники. Некоторые машут руками. Одно окно, без света, закрывается словно рукой призрака, гардины задергиваются. Стекло в моем окне начинает дребезжать. Духовые, барабаны, натянутые кошачьи кишки. Акустика ночи. Процессия оставляет мой дом позади. Ветер встречный, и флаг бьет знаменосцу в лицо.

Штурмовики запевают известную в этих краях песню, с первых же тактов ее во весь голос подхватывают местные жители. И тут же лица разгораются, щеки наливаются краской. Вон голосит целая семейка, скучившись у крохотного окошка на кухне. Рты раскрыты, и все прекрасно видно: языки, зубы, даже ниточки слюны. А внизу — соприкосновение дыханий, кожи, работа локтей, сбивающийся шаг. Отработанный воздух; в свете факелов блестят капли пота на веках. Но вот процессия исчезает, музыка стихает, и люди, покинув свои наблюдательные посты, возвращаются в комнаты. Только разбуженная шумом птичка возбужденно щебечет на всю улицу. На темной мостовой последний еще тлеющий окурок.

Вот так неожиданность — днем нас забрали из школы и повезли в город.

— А точно не нужно домой, обедать со всеми? — спрашивает Хильде.

Папин шофер смотрит на нас в зеркало:

— Нет, вас двоих на целый день забирает отец, в такую чудесную погоду ему удалось выкроить часок-другой.

А вдруг папа все еще сердится и хочет видеть только Хильде? Вдруг шофер просто побоялся отправить меня домой одну и только поэтому взял с собой? Сестра копается в ранце, ищет расческу:

— Хельга, ты как будто не рада? Мы же пойдем с папой в город, он наверняка нам что-нибудь подарит.

Нет, кажется, папа больше не сердится. Хвалит наши наряды и поглядывает на меня так же ласково, как на сестру:

— Настоящие маленькие леди, взрослые и воспитанные, вас прямо в свет можно вывозить. С чего начнем? Сразу в кафе или сначала по магазинам?

Конечно, хочется по магазинам. Светит солнце, прохожие оглядываются на нас, все знают папу в лицо, видели фотографии или слышали его по радио. Некоторым он даже протягивает руку и что-то говорит. Мы стараемся вести себя хорошо и приветливо здороваемся с каждым. В магазине игрушек выбираем новые платьица для любимых кукол. Папа нас не торопит, тут можно пробыть сколько угодно. Нет, про вчерашнее точно забыто.

Потом вместо кафе, как мы думали, папа ведет нас к часовщику. Хочет купить маме новые часы? Обращается к продавщице:

— Нам нужны наручные часы для этой юной фройляйн.

Смотрит на меня и улыбается. Кого же он имеет в виду, Хильде или меня? Девушка разложила перед нами целое море часов. Одни мне сразу приглянулись, с красным ремешком. Это наш цвет, красный, мой и папин. Но часы наверняка предназначены не для меня, а для кого-нибудь из малышей. Папа кивает:

— Хельга, ну-ка примерь, так же ли хороши они на руке.

Он осторожно берет с шелковой подушечки часы и застегивает на моем запястье. Небось только прикидывает, достаточно ли на ремешке дырочек. А красивые, вот бы на Рождество такие. Папа спрашивает, не хочу ли я посмотреть еще что-нибудь?

Нет. Мотаю головой. Папа берет меня за подбородок:

— Только давай обойдемся без кислого лица, когда тебе собираются сделать подарок. В конце концов, тебе нужны новые часы. Ты же взрослая девочка, хоть и капризничаешь иногда как маленькая.

— Но Хельмут сам…

В папиных глазах вспыхивают грозные молнии, и я невольно проглатываю последнее слово. А то еще отберет подарок. Мы идем в кафе, каждый получает по мороженому, но меня интересуют только часы. Сестра тоже смотрит с любопытством: красный ремешок сверкает, на часах есть даже секундная стрелка. Хильде рада, а папа говорит:

— Только, пожалуйста, проследи, чтобы они ненароком снова не попали в руки к твоему брату. Лучше не оставлять их на видном месте. Придумай сама, где они будут в сохранности.

Просто смешно, до чего я был наивен, когда решительно отказался записывать голоса детей для моей карты, когда запретил себе сажать их, шестерых, перед микрофоном, — теперь, хотя прошло совсем немного времени, сам становлюсь свидетелем того, как они активно поддерживают по радио своего отца, агитирующего перед началом зимней кампании по сбору одежды. Какие смешные опасения, вон как уверенно и непринужденно обращаются малыши к народу. И пока я тут слушаю передачу, наверняка так же сидят у себя дома перед приемником и внимают собственным речам, заранее записанным и смонтированным. Какая наивная и вздорная мысль — оставить белое пятно на карте человеческого голоса. Кто-кто, а эти дети растут среди немыслимого изобилия всевозможных приборов, неизменно отвечающих последнему слову техники: телефон, телетайп, кинопроекторы и проигрыватели являются в родительском доме такими же обязательными предметами обстановки, как у других кресло или часы с кукушкой. Это не вздорные создания, которые вдруг ни с того ни с сего начинают трещать, гудеть или светиться, напротив, это вызывающие доверие спутники, населяющие весь дом.

Оборудованная в подвале их дома студия звукозаписи считается просто еще одной комнатой, где с разрешения отца и в качестве особого поощрения за примерное поведение или хорошие отметки малыши иногда наблюдают за работой техников. Возможно, в некоторых деталях они разбираются даже лучше меня. Домашний кинотеатр — тоже место привычное, там вечерами по случаю какого-нибудь праздника устраиваются просмотры звуковых фильмов, во время которых родители и гости тают от восторга, глядя на экран, видя и слыша, как малыши резвятся в парке или гладят молодую косулю. Или даже разыгрывают сценки, заранее выучив на зубок реплики и движения, чтобы по своим исполнительским способностям ни в чем не уступать любимому актеру. Этот актер, игре которого девочки пытаются подражать, — их друг, очень хороший друг, и тоже участвует в съемках, исполняя главную роль, вместе они распевают шлягеры из его фильмов, хорошо знакомые каждому немецкому ребенку.

Опасаясь, что все шестеро, впервые услышав звучание своих голосов, записанных на пленку, испытают такой же шок, какой довелось испытать в детстве мне, робкому мальчику, я, по сути, в очередной раз пытался скрыть свою трусость. Люди воспринимают свой голос в записи иначе, чем в натуральном виде, однако это отнюдь не означает, что каждый находит его отвратительным и всякий раз, открывая рот, неизбежно заикается, чувствуя, как голос раздваивается — на тот, что созвучен внутреннему слуху, и тот, что доносится из звукозаписывающего устройства. Детям, похоже, хорошо знаком этот феномен, и они совсем не обращают на него внимания, им ничто не мешает говорить свободно. А вот мне постоянно кажется, будто голос, который я сам слышу, когда говорю, становится все более неестественным и постепенно уподобляется тому голосу, что законсервирован на пластинке.