Изменить стиль страницы

— Что, они вас знают?

— Пчеле не дано знать человека. Просто стой по команде «смирно», даже по глазу ползет — не моргни, и все дело.

— А ведь говорят, что кому пчела дается, а кому нет.

— То симулянты говорят! Загубят, сволочи, пасеку и оправдываются.

Старшина загнутым на конце шильцем вытащил резаных трутней, поставил рамку на место, вынул другую, густо облепленную пчелами, и вдруг зашипел:

— Ч-ш-ш! Гляньте, гляньте, матка червит…

Сперва я ничего не понял. На рамке шевелился, полз живой клубок.

— Да вот же она, посередке…

Наконец я увидел. Раза в полтора крупнее обычной пчелы, с длинным туловищем и маленькими крыльями, матка, не обращая внимания на нас, людей, ходила по сотам среди густой свиты. Быстро шевеля крылышками, она заглядывала в пустую ячейку и, оборотясь, запускала туда свое заостренное брюшко, шла к следующей — «засевала» соты. Окружающие пчелы, все повернувшись к ней головами, вытягивали в ее сторону язычки, тихо жужжали. Пройдя несколько ячеек, матка остановилась, вытянула язычок. Тотчас ближняя из свиты пчела поспешно сунула свой хоботок матке, покормила ее, дабы хозяйка не утруждалась, сама не брала мед из сотов.

Прилетевшая с поля облепленная пыльцой пчела, гуднув в воздухе, села рядом с маткой, поползла было, но, увидев матку, мгновенно, с прыжка, повернулась к ней головой, подобострастно быстро затрепетала крыльями.

Старшина аккуратно опустил рамку на место.

— Видали? Вот она, жажда умножаться! Как они перед маткой вытанцовывают, когда она червит! А эта, полевая, развернулась — и под козырь: «Извините, не заметила…» А ведь перестань матка червить — враз всей семьей убьют: «Даешь новую, да такую, чтоб в день тыщи две расплода закладывала!» Эта матка, которую смотрели, ручная, живет второй год. А других рамок и трогать не будем: там червит молодая, пугливая, я ее недавно пчелкам дал.

Щурясь светлыми нагловатыми глазами, он хвастливо сообщил, что запасных маток у него ни много ни мало, а все двадцать пять! При каждой по три сотни рядовых. Для личного ее обслуживания.

— Выводил я этих маток способом Целлера. Теперь хочу спытать что-либо другое.

— Разве эти плохо вывелись?

— Зачем? Неплохо. А может, по-другому будет лучше.

Сдвинув на глаза кубанку, он поскреб затылок.

— Понимаете, я без доверия к старому… Ну, не доверяю! — Он туго заправил гимнастерку. — Все мучит меня мысль: пасеки существовали тогда еще, когда люди тележного скрипа пугались, пасеки и теперь существуют, когда самолеты управляются по радио. Раз все идет в гору, обязана ж и пасека идти! Потому я и смотрю на рамку старой конструкции — вроде она меня… вдарит. Не доверяю ей! Что, если вместо нее дать что другое? Так же с матками…

Солнце поднималось, начинало обходить ульи, и мне только теперь бросилось в глаза, что летки смотрели не на юг, как заведено, а на северо-восток, почти на север. Освещенные с утра, они заходили сейчас в тень.

— Вот! Вот я об этом и говорю! — заметил старшина мое недоумение. — Пускай это не вредительство, когда улики у людей повернуты на пекло, а просто она же, проклятая бездумность! Нема соображения, что весной и осенью хорошо леток солнцем заливать, а летом скверно. Летом холодок нужен, а пчеле создают баню, потому что, дескать, летки тыщи лет глядели на юг.

Мы стояли у десятого улья, у того самого, который сегодня поднялся до солнца, и я наблюдал редкое зрелище. Из потока пчел, летящих с поля, падала, не долетая до улья, то одна, то другая перегруженная медом. Упавшие минуту лежали и, передохнув, добирались до улья уже ползком.

Опять на лице старшины появилась та же ухмылка, что утром:

— От так всегда жмут! Но как объяснить, что именно в нем, в десятом, такие отличники? Какое условие их схформировало?.. Эх, слаб еще умом наш брат, царь природы!

— М-да…

— То-то оно, что «м-да», — подтвердил старшина, обернулся назад, на стук колес. По дороге, запряженная парой красно-рыжих скачущих в намет лошадей, громыхала бричка. Две девахи стояли в бричке в полный рост, одна правила лошадьми, держась за натянутые вожжи, другая вцепливалась в плечо подруги, и у них, с трудом балансирующих, хохочущих, вспрыгивали на толчках щеки, груди, зады и здоровенные икры, напеченные солнцем.

— Девчата-а-а! — заорал старшина. — Завертайте до нас мед на мед менять.

Бричка пролетела, завеса пыли пошла над ульями, в этой серой завесе, едва не сбивая нас, шарахнувшись, проскакал отставший жеребенок.

— Вот так, — подвел итог старшина, сгоняя с лица неположенные на посту чувства, с тоской глядя вслед умчавшемуся видению. — Что ж, пошли подзавтракаем… Гляньте — двадцать три девятого.

В лесополосе, скрытой ветвями диких абрикос, стоял на двойных тяжелых баллонах немецкий штабной вагончик. Его бока были пробиты пулями и теперь зашпаклеваны, вероятно, колхозным печником. На дверце, ниже никелированной ручки, красовалась марка аугсбургского завода и дата: 1936 год.

Старшина хмыкнул:

— С тридцать шестого года дожидался, когда попадет на мою пасеку!..

В вагончике стояли солнечные воскотопки, медогонка, дымарь, а над ними висел газетный лист с надписью: «Нет плохого года для хорошего пчеловода».

Я засмеялся:

— На практике-то, выходит, есть. Взять вас: завидный у вас медосбор, а все ж суховей не дал взять с улья по центнеру.

— Ну так что же? Плохой год виноватый? Суховей помешал, что колхоз фацелию не сеял? За недобор меда оправдываться в суде надо!

Старшина достал из погребка, вырытого под вагоном, глечик простокваши, армейскую алюминиевую флягу с медом и три пышки (одну отложил для Петьки). Мы позавтракали.

Ветер, бежавший над равниной, не прохватывал лесополосу, и здесь парило, словно в бане. Мои руки и лицо стали влажными. Я еще раз удивился подтянутости старшины. Он сидел в суконных бриджах, в диагоналевой тщательно выутюженной гимнастерке; несмотря на духоту, воротник был застегнут на все пуговицы, туго обтягивал крепкую шею.

Сквозь деревья виднелась жаркая, уже с утра обожженная степь; до самого горизонта переваливались с бугра на бугор желтые массивы отцветающего подсолнуха.

Видимо, над нашими головами проходила основная пчелиная трасса. Пчелы с пасеки летели на подсолнух, другие — обратно, и воздух колыхался от ровного напряженного гула.

Перед нами на стебель кашки упала пчела. Она была облеплена комками перги, спинка, крылышки, даже глаза — все было пушисто и желто от подсолнечного жирного цветения. Перегруженная взятком, пчела тяжело дышала. Секунду передохнув, она с усилием оторвалась от стебля, но не улетела, не смогла улететь от услышанного в цветке меда, а, сделав круг, снова прицепилась к цветку и, раздвигая головой лепестки, жадно всосалась в венчик. Мы видели только подрагивающий темный кончик брюшка. Наконец пчела подалась назад и, тяжело загудев, низко над землей полетела к пасеке.

— Что?! — крутнулся ко мне старшина. — Ну! Ну, как мы хлопаем ушами, такую красавицу упускаем! Не закрепляем ее в природе!

Звякнув медалями, он вскочил с земли.

— Это с десятого вулика. Я ж знаю — с десятого! И так нагрузилась по завязку — нет, мало, дай еще возьму! И вся семья такая. Скажите, ведь нельзя, чтоб это было без причины: просто хорошая пчелка — и все? Ведь нельзя же? Нет, вы скажите, нас же презирать надо, если не расчухаем, отчего эта семья так работает; гнать нас надо, если всех такими не сделаем!..

Пчелы все летели и летели в синем воздухе.

— Эх, лазиим в природе, как слепые кошата… Ладно, еще глянем кто кого!!

Подтянув голенища, он встал, хлопнул дверцей вагончика.

Я тоже стал собираться.

— Берите мой велосипед, — распорядился старшина. — В правлении оставите счетоводу.

Мы простились. Проехав до поворота, я обернулся. Парень шагал к пасеке, между ветками мелькал красный верх его кубанки.

1947

ЮОЗАС БАЛТУШИС

НОЧЬ ПЕРЕД БОЛЬШОЙ ПАХОТОЙ

Если бы не Бенис, этот вечный заводила, все могло бы оставаться по-прежнему. Ведь злосчастное поле Пауры пустует с самого конца войны. Простояло бы еще и этой осенью. Но куда там! До тех пор надоедал Бенис, пока не прожужжал отцу все уши, пока тому жизнь не опостылела. Пришлось уступить. В который уж раз! Беда теперь с молодежью, хоть с родными детьми. Все чего-нибудь выдумывают, все старых в спину подталкивают: то, мол, сделай и это сделай. Целую осень не давали покоя с поставками: дескать, выведем Алёнскую апилинку на первое место. А теперь — с этим полем. Октябрьские, мол, на носу, отметим их, запашем бодяк, по которому ветры в пятнашки играют. Мыслимая ли это штука — ни с того ни с сего чужие пашни пахать? Деды-прадеды такого не слыхивали! Но поди попробуй уломай молодых! Земля-де теперь всей стране принадлежит, и нельзя ей пустовать — всем убыток. И такую тебе проповедь закатят — нехотя замолчишь.