Изменить стиль страницы

— Ладно, будет время — еще поговорим, — сказал он, снова уселся в машину, и «Мерседес» в один рывок исчез за углом маршальского особняка.

Крюкастый и офицеры с лопатами, стоявшие поодаль, взирали на меня с нескрываемым почтением. А уж как Лайма смотрела, нет слов и передать!

Охранник Центра без лишних вопросов распахнул перед нами стеклянную дверь, и мы вступили в просторный, как в гостинице, вестибюль.

Здесь под надзором вросшего посреди холла, как баобаб, крупноголового полковника тоже вовсю кипела работа — человек пять выстилали вдоль лестницы длинную ковровую дорожку, другие терли окна, четверо в синих спецовках передвигали мебель, кто-то здоровенный, в цветастом халате и в ушанке, стоя на стремянке, привинчивал к потолку плафон. По облачению я его и узнал — это был мой знакомец Афанасий. Из-под потолка проистекало мощное амбре — смесь запаха сапожной кожи (башмаки на нем были новенькие), дешевого мыла и, насколько я понимаю, прокисшей браги.

— Дивлюсь я на нэбо,

Тай думку гадаю... —

напевал он со своей верхотуры, —

Чему я нэ сокив,

Чему нэ лэтаю?.. —

и, я готов поклясться, не касался он в эту минуту стремянки ногами.

Полковнику, при всей его баобабистости, каким-то образом удалось, не меняя ни осанки, ни выражения лица, выразить по отношению к нам какую-то внутреннюю почтительность. Лайма сделала вид, что не заметила этой его потуги, посмотрела на него, как и должно смотреть на неодушевленное дерево и тут же перекинула взгляд на пышнотелую деваху, мывшую окно.

— Трудишься, Кумова? — со змеиной немножко ласковостью спросила она. — А почему не в увольнении?

— Нету сегодня увольнительной, — без особой приветливости отозвалась эта самая Кумова. — Приказ читала?

Лайма была словно не от мира сего:

— Приказ?.. Какой приказ?.. Ах, да, что-то такое... Бедняжки!.. И давно вы тут?

— С полседьмого утра... — сказала та, испепеляя ее глазами.

Лайма улыбнулась ангельски:

— Славненько. Вы, Любочка, сверху, наверно, начали? Значит, на двенадцатом уже прибрали. Чудно! Нас с Сереженькой как раз туда, в апартаменты переводят.

Ах, как эта пышная Люба на нее смотрела, как мяла тряпку в руках! Если бы не баобаб-полковник, взиравший на нас, право, не знаю, чем дело бы кончилось.

— Ну, трудись, красавица ты наша, — не преминула Лайма подлить еще капельку яду и под пудовым взглядом Любы царственно направилась к лифту.

Возле лифта я едва не споткнулся о чью—то согбенную спину. Человек, стоя на четвереньках, силился оттереть пятно на ковре.

— Пардон... — проговорил он, отполз подальше и тогда только обернулся.

Лишь тут я узнал в нем своего давешнего собеседника, философа-сапожника Брюса. Из кармана у него по-прежнему высовывалась та самая потрепанная книжонка с заголовком «Карлик Нос», но сам он основательно изменился со времени той нашей встречи — похудел, осунулся, глаза сквозь очки смотрели на меня колюче. На четвереньках, сгорбленный, он и вправду немного напоминал морскую свинку.

Какую-то свою вину я перед ним чувствовал за тот наш оборвавшийся так нелепо разговор.

— Иван Леонтьевич, — обратился я к нему, — рад снова вас встретить!.. — И со смущением, вполне объяснимым, когда говоришь с человеком, стоящим перед тобой на четвереньках, добавил: — А вы были правы: я таки оказался в Центре. Видимо, тут и вправду для всех одна дорога...

— Quod только и erat demonstrandum [Что и требовалось доказать (лат.)], — весьма хмуро буркнул философ. — Ну, не для всех, положим... А насчет вас — кто бы сомневался? — И вздохнул: — Эх, молодой человек, молодой человек...

Что-то он явно имел против меня.

— Может, встретимся, Иван Леонтьевич, поговорим? — предложил я.

Снизу вверх он смерил меня отчего-то презрительным взглядом, еще раз вздохнул, отвернулся и на четвереньках уполз в конец коридора.

— Странный он, — будто оправдываясь, обратился я к однорукому инвалиду, когда мы вошли в лифт.

— А у нас пару деньков на «губе» посидишь — еще не таким станешь, — хмыкнул ветеран.

— И за что ж его? — Я неосознанно чувствовал тут и свою подспудную вину.

Ветеран ответил коротко, желая пресечь этот явно лишний с его точки зрения разговор:

— А чтоб не болтал. Взяли моду, понимаешь!

— У вас тут, что же, и штатских на гауптвахту сажают? — не отставал я.

— Да еврейтор он, еще с завчерашнего дня, — пояснил инвалид. — И добавил: — По мне — так оно лучше бы — как в прежние времена: всыпать дюжину горячих, чтоб неповадно, — и короткий разговор.

Нет, странный был этот Центр. Едва ли я когда-либо смог бы постичь его загадочные законы.

Однорукий нажал кнопку, и дверцы лифта съехались, отрубив от нас коридор и копошившегося там беднягу Брюса с его обидами и горестями.

Пока лифт поднимался вверх, снизу докатывался печальный бас Афанасия:

— Чему менэ Боже

Тай крильив нэ да-ав?.. —

с чувством пел он. И далее, сетуя на злосчастную судьбу, басил о том, что, не случись этой вопиющей несправедливости, давно бы уже он покинул эту грешную землю, «тай в нэбо злэтав».

Грустно мне отчего-то было...

2

Приближаешься к нему, но он не тот.

Из китайской «Книги Перемен»

Даже роскошество «апартамента» не развеяло моей тоски. Зато Лайма, пока мы с ней осматривали свое нынешнее обиталище, была вне себя от восторга, и, видит Бог, ее можно было понять. Паркет на всем трехкомнатном пространстве апартаментов был устлан дорогими коврами. Меблировкой гостиной площадью метров в пятьдесят занимался кто-то явно обладавший отменным вкусом и не привыкший останавливаться перед любыми тратами, по стенам висели картины известных мастеров (копии все-таки, я надеюсь), хрустальная люстра была, наверно, стоимостью с хороший лимузин. В спальне, разместившись на огромной кровати с резными завитушками, можно было, если угодно, созерцать свое изображение на зеркальном потолке. Ванная комната ослепляла сверкающим кафелем и никелем. А когда Лайма открыла большущий холодильник на кухне, то, не сдержавшись, взвизгнула от восторга: такие яства, такие фрукты, такие вина, право, мало кто из живущих едал.

Когда же мы, изрядно придавленные увиденным, добрели до комнаты, служившей, надо полагать, кабинетом, впору было взвизгнуть и мне. Вдоль стен тянулись стеллажи с тысячами книг в дорогих переплетах — не перечитать и за десять жизней. Здесь была и классика, и всевозможные энциклопедии, и какие-то старинные фолианты на всевозможных ведомых и не ведомых мне языках, одетые в тисненый сафьян.

А письменный стол! Боже, что это был за столище! Огромный, резного красного дерева, покрытый сверху благородным зеленым сукном, с множеством выдвижных ящиков и ящичков всех размеров на все случаи жизни! Я даже представить себе не мог свою убогую персону, не по чину восседающую за эдаким столом! На одном углу стола стояла сверкающая бронзой настольная лампа, на другом — ультрасовременный компьютер со всевозможными прибамбасами, а между ними на выбор пишущая машинка и золотая паркеровская авторучка. Как убого выглядела моя замаранная рукопись, заботливо положенная одноруким инвалидом, тут, на зеленом сукне, посреди этого роскошества!..

Внезапно кресло, стоявшее перед столом, само сделало оборот, и мы увидели сидевшего в нем человечка в черной велюровой тройке. Он был очень мал росточком, поэтому его совершенно лысую, круглую, как бильярдный шар, головку мы не могли прежде увидеть из-за подголовника. Вообще человек был как-то уж очень правильно-геометрически кругл: круглые плечики, шарообразный животик, два шарика-кулачка, лежащих на подлокотниках, сверкающие черные ботиночки, совершенно круглые, похожие на копытца. Казалось, что весь он состоит из надувных шариков, и если ткнуть его иголкой, он тут же лопнет и опадет тряпицей. Возраст Велюрового совершенно не угадывался.