После того, как мы отыграли С-dur'ную четырехручную сонату Моцарта, он потянул меня к берегу. «К этой сонате очень подойдут крабы, — сказал Бриттен, облизываясь. — Это моя самая любимая соната и… самая любимая еда. А что любишь ты?» «А я все люблю, абсолютно все.Такой я всеядный»

Двадцать вторая прелюдия b-moll.Эту прелюдию Юдина играла неслыханно быстро и marcato — против всех правил. Даже Гульд тут «паинька».

Мы с Генрихом Густавовичем были на этом концерте — еще шла война.

— Скажите, Мария Вениаминовна, почему вы это такиграете? — спросил несколько сконфуженный Нейгауз.

— А сейчас война! — не глядя на Нейгауза ответила Юдина.

В этом она вся. Не знаю, чего было больше в ее ответе: раздражения или действительно такого восприятия этой музыки.

Самое сильное впечатление: листовские вариации на тему Баха. Эта тема из кантаты «Wienen, Klagen, Sorgen, Zagen». Огромная вещь и гениально сыгранная. Проникновенно, без грохотаний. Не рояль, а месса! Она всегда была как при исполнении обряда: крестила того ребенка, которого играла.

Потрясающе звучал Мусоргский — не только «Картинки». Помню еще маленькое «Размышление» — предтечу Дебюсси [186].

Вижу Юдину в гамлетовской позе, с черепом. Осталась такая фотография.

Фуга.Я на Новодевичьем, на открытии памятника Нейгаузу.

Думал о том, что было в моей жизни три солнца, игравших на фортепьяно: Нейгауз, Софроницкий и Юдина! Были и «просто божества». Разве можно забыть, как Гринберг играла прелюдии и фуги Шостаковича — лучше самого Шостаковича, лучше Юдиной и лучше меня! А Гилельс? Попробуйте так сыграть «Тридцать две вариации»!..

Тогда мимо Новодевичьего прошел железнодорожный состав. Раздался гудок паровоза, который о чем-то нас известил.

Двадцать третья прелюдия H-dur.Франция — та страна, где я все время барахтаюсь. Это и Париж Эмиля Золя, и мой скромный фестиваль в Туре. Знакомства, концерты, замки… и очень много вина. Самая настоящая «сладкая жизнь».

Как-то после концерта Артуро Бенедетти-Микеланджели произнес тост, процитировав Гете [187]:

«Но когда ты другу даришь

Поцелуй — уста немеют,

Ибо все слова — слова лишь,

Поцелуй же душу греет»

Все зааплодировали, он направился ко мне со своим бокалом и… не поцеловал. Только по плечу похлопал, но очень по-дружески.

Фуга.Наш концерт с Олегом Каганом памяти Ойстраха [188]. Может быть, Четвертая скрипичная соната Бетховена звучала не так демонично, как у Ойстраха… В финале я просил Олега вызвать дух Давида Федоровича. Чтобы он снизошел. Все эти «остановки», паузы в финале — написаны специально для этого.

Когда я играю для Генриха Густавовича, всегда знаю место, где можно немного «помедитировать». В Бетховене, конечно, речитатив d-moll'ной сонаты или Adagio из As-dur'ной сонаты — репетиции «ля-бекара». Обратите внимание на это место.

Но, вызвав дух, главное — не забыть его отпустить на волю, к стихиям. Как сделал шекспировский Просперо.

Двадцать четвертая прелюдия h-moll.У меня есть рисунок Корбюзье старого Рима, я иногда на него поглядываю. Вот место, где выставили отрубленную голову Цицерона… У меня чувство, что я ходил когда-то по этим камням. Кем я тут был — Цицероном или его палачом?

Вы задумывались о прошлых своих жизнях? Это интересно… Мне кажется, что художником я обязательно был.

Конечно… ренессансным. Архитектором? (задумывается).Да, возможно… Композитором — точно… Но только не Ребиковым [189]! Без сомнений — был Логе, богом огня! Такой же блуждающий, непостоянный… И был тем слугой, который подавал Гоголю рукописи для сожжения.

Фуга.Посвящается Итальянскому дворику и Ирине Александровне — персонально! Теперь у меня в Москве есть второй дом и свой месяц — декабрь.

Ирина Александровна — из самых горячих поклонниц. Ей нравится абсолютно все, что бы я не играл! Я ей говорю: но ведь так не бывает!.. Даже у вас я однажды заметил кислое лицо. Я очень хорошо помню — после сонаты Метнера. Я ее действительно недоучил.

Теперь я спокоен — у моих картин есть надежное место. И «Голубь» с моих антресолей перелетит прямо в музей [190]… Голубь — это что за символ?

XIX. «Четыре строгих напева»

— Скажите, Юра… я ведь должен исповедаться? Вы бы взяли на себя мои грехи?

— Но что мне с ними делать? У меня и свои уже…

— Жить, меня вспоминать. Конечно, я могу исповедаться в церкви, но уж больно не хочется видеть ничьего лица. Что я ему скажу? Что когда работал в театре, утащил ноты «Тангейзера»?.. Знаете, сколько всего за мной грехов — 500/ Ему же будет тяжело это выслушивать, ноги начнут подкашиваться… И при этом все время твердить: «Бог простит», «Бог простит…» А вдруг не простит?

Все-таки в кабинке спокойней. Он меня не видит, я — его. А еще лучше унести это в могилу. Вы будете приходить в церковь и ставить за меня свечи. Если вы обещаете, что поставите 500 свечей… то я не пойду исповедываться.

Рихтер готовился к фестивалю в Туре с «религиозным отклонением», как он выражался [191] . Все чаще я видел его с Евангелием в руках.

Три пьесы Листа хорошо принимают, я уже проверял. Особенно «Ave Maria». Все покачивают головами, как будто эту пьесу с колыбели знают. А ведь ее никто не играл… Какой-то критик сказал, что не может составить мнения о пьесе «Мысли о смерти»: «Не знаю, — говорит, — хорошая эта музыка или никакая. Я все время следил за вашей челюстью…» Вот видите, и лампа не помогает. Одному челюсть нужна, другому изгиб бакенбарда.

С Франком интересное дело. Все отдают должное, но по-настоящему никто не захвачен. Ведь это объективногениальная музыка. «Прелюдия, хорал и фуга» олицетворяет Первое Чудо Света. По преданию, его установили в гавани острова Родос. Это такой устрашающий монумент, что все корабли могли проплывать у него между ног. Но землетрясение все смело — и людей с острова, и ноги того чуда. Божья кара…

Конечно, все будут ждать пения «Евангелиста». Я так называю Фишера-Дискау. И ведь опять Брамс, опять он! — как и в первое наше выступление. Когда он запел «Wie schnell verschwindet…» — это песня из «Прекрасной Магелоны» — я услышал виолончель… Нет, все струнные… потом оркестр и орган. Я понял, что мои руки играют сами по себе, а я уставился на него. Поскорее опустил глаза… и не нашел своей строчки! У меня небольшая паника… Я снова на Фишера-Дискау… А у него над головой мерцание, а на лбу черные-черные морщины! И ведь никакого специального света, обычные лампы…

Фальк меня учил рисовать такие ореолы. Все с той же целью — чтоб получился круг. Тогда я узнал все разновидности нимбов. Труднее всего нарисовать тот, что в виде рыбьего пузыря [192]. Он как вытянутые окна соборов. Что-то похожее я видел у Юдиной — она все время играла в таком «скафандре».

Открывает ноты «Четырех строгих напевов» Брамса.

Я — за себя, а вы, будьте добры, — за Фишера-Дискау. У него дикция феноменальная. Все будут понимать слова, а я никак не возьму в толк. Вот послушайте… (прекращает играть, открывает Евангелие).Текст Апостола Павла из Послания коринфянам [193]: «Если я говорю языком ангельским, а любви не имею — значит, я медь звенящая…» С этим мне ясно. Это как будто мои слова.

«Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, мыслил… А как стал мужем, то оставил младенческое». Тут тоже понятно, но со мной все не так. Именно в младенчестве я мыслил по-взрослому, а когда «стал мужем», то ударился в детство. Я об этом «Полонез-фантазию» играю.

Первые аккорды «Полонеза-фантазии» — вызов детства.Оно приходит не сразу. Голова чем-то забита, наконец, понемногу проясняется, желтеет… Вот мост в Аржантейе… Но это же не мое детство — это детство Моне! А вот, наконец, и мое…