Третья часть— не вписывается в мой замысел. Все бегают вокруг моей мамы. Есть моменты суеты, нетерпения. Как будто ее торопят, чтобы скорей появился Светик. Наконец, каденция и долгожданное разрешение. Правда, было бы симпатично? Но, согласитесь, это будет смешно, если я появлюсь под такую лучезарную музыку. Это был бы не я. Никакого сходства!

С Моцартом так всегда. Начинается хорошо, вроде бы все получается… Как доходит до какого-то выплеска — крах! У него — карнавал, у меня — опускаются руки…

Больше всего люблю самую раннюю из F-dur'ных сонат. Вторая часть совершенно особенная — моя первая влюбленность. В кого? — а вот не скажу…

Конечно, если послушаешь Гульда, то чувствуешь себя моцартианцем. Кажется, что его долго держали в темном подвале со связанными руками. А потом вытолкнули на палящее солнце..

Вот Олег очень легкий человек, у него дух — моцартовский. Может, он сделает из меня моцартианца? Но тогда и бахианца, и шубертианца, и шопениста, и скрябиниста. Мне нужно все… или ничего!

К Скрябину, как ни странно, меня подтолкнул Фальк. Он рассказал о «борьбе с тяготением». Я долго не понимал, что это значит, а потом представил как земля уходит из-под ног… и получилась Шестая соната!

В «Супрематическом зеркале» есть очень экстравагантная мысль [95]: «Если пути Бога неисповедимы, то равны нулю. Если наука познала природу, то познала нуль…». И так дальше, в таком духе. Неисповедимость путей Бога — это Моцарт!!! Чем больше хочешь познать, тем скорее приходишь к нулю.

Даже у Пушкина… Я очень симпатизирую Сальери. Он говорит правильные вещи: нет правды на земле. Я подпишусь под этим. Только вместо «Женитьбы Фигаро» надо перечесть «Преступную мать». Это лучшая пьеса у Бомарше. Умолял Бриттена написать оперу…

Как Вы думаете, я мог бы сыграть Сальери?.. А мне казалось, что мог бы. Во всяком случае, отравить… например, Гаврилова. Когда он играл g-moll'ную сюиту Генделя, у меня эта мысль была. Можете это Гаврилову передать.

Все же круглые идиоты! Думают, что Пушкин выдвинул историческую версию.Они это всерьез анализируют, подвергают сомнению, снова анализируют — мог или не мог отравить? Какая разница! Это же по-э-зи-я!..

Хотите эксперимент? Я вам принесу текст Бомарше, вы будете его читать. Попробую под ваше чтение импровизировать. Так было и с Бриттеном — я ему показывал, какая должна быть музыка. Мы, конечно, выпили много вина, иначе бы я не отважился… На что он мне и сказал: «Вот тебе и надо писать эту оперу!».

Мне страшно нравится эта пьеса. Все постарели, страсти улеглись… И тут выясняется, что сын Графини от Керубино! Представляете, как все меняется! Значит, подозрительность Графа в «Свадьбе Фигаро» оправдана! И, значит, Графиня порядочная притворщица! Зная «Преступную мать», надо иначе ставить Моцарта. Все серьезней и опасней! И Керубино не такая уж куколка!

Передо мной появляется книга — «коричневый» Бомарше, и сразу открыта в «нужном месте».

Вы будете читать за Графиню, когда она в обмороке. Нужно повторить тот же прием, который использовал Бриттен. У него в «Curlew River» Безумную мать поет Пирс [96]. Теперь слушайте музыку…

Пощелкивая языком, пальцами, Рихтер имитирует ударные. Добавляются одинокие ноты в басах… Я читаю: «Боже мой! Перед лицом двух моих судей! Перед лицом мужа и сына! Все известно… и я преступница по отношению к ним обоим!»

У вас много соучастия, вы себя жалеете. Все жестче, безучастней, как в Кабуки. Забыл главное — надо исчезнуть за ширмой из бамбуковых палочек! («задергивается» зеленой занавеской). Музыка какого-то обряда. Только один такой звук — и всем ясно, что вышла луна. Только удар по большому барабану — и все нагибаются как будто под градом. Попробуйте читать холодно, на одной ноте

Я продолжаю читать: «Преступная мать! Недостойная супруга! Одно мгновение погубило нас всех! Я внесла смуту в мою семью…».

Хороший прием — решить этот сюжет в японском духе. Неожиданно, правда? Представьте, если бы Куросава захотел снимать «Преступную мать»! Он бы все снял по-японски…

Я знаю, вам не хватает лица! Надо нанести белила, но, как назло, нет горячей воды — нечем будет смывать! Несколько шрамов я все же вам нарисую. Набросьте кимоно… Знаете, у мене еще есть такие папочки — со зловоньем! Читайте и пробуйте жестикулировать. Забыл главное — свет! По идее должны быть газовые фонарики..

Через минуту я уже в луче фонаря. Палочки издают «зловонья». Фломастерами разных цветов нарисованы шрамы. И все— на предельном серьезе, как будто сейчас — генеральная, а завтра — премьера.

Начинаю читать сначала. На словах «пусть смерть моя искупит мое злодеяние!» раздается крик Рихтера: «Теперь падайте! Она должна умереть!» Падает сам, но не совсем удачно— не «по-театральному». Держится за ногу и, наконец, смеется.

Нужно было снимать на камеру!.. Но божество мое проголодалось [97]! Пора подумать об ужине…

(Прихрамывая, отправляется на кухню).

Знаете, чего бы я сейчас хотел? Сыру, похожего на мыло, и окаменелой колбасы. От нее должно пахнуть дегтем [98]. Это мой любимый чеховский рассказ. Там это все в лавке можно купить…

В «холодильнике Рихтера» залежалось только сакэ. Больше ничего не было. Пришлось через всю квартиру идти к «холодильнику Нины Львовны». Бутылочку сакэ прихватили с собой.

XIII. Дама пик

По дороге из Музея А. С Пушкина живо обсуждалась выставка «Век Моцарта».

—  Очень хорошая выставка. Понятно, что тогда жили совершенно другие люди. Все без спешки, все основательно! Когда будут делать выставку о нашем веке, как ее назовет Ирина Александровна? Есть несколько достойных имен: Эйнштейн, Шостакович, Пикассо. Хорошо звучит «Век Эйнштейна», но «Век Моцарта» лучше. В первом названии нет души. Что открыл Эйнштейн — теорию относительности, фотоэффекты?.. Но после него придут другие и также что-то важное откроют. А Моцарт ничего не открывал, просто предвосхитил Бетховена, Шопена, Дебюсси, Стравинского… Просто писал много музыки — без остановки… Смотрите, он даже в «Вариации на вальс Диабелли» проник — в мою любимую ХХII-ую вариацию! Вот сегодня потихоньку и начну вспоминать… Их надо года три-четыре учить, чтобы хорошо сыграть.

Снег лепил нам в глаза, погода вообще была не для прогулок, но Святослав Теофилович остановился под уличным фонарем и стал изучать снежные хлопья.

—  А это уже и не Эйнштейн, и не Бетховен. Снежные хлопья «открыл» Чайковский!

Уже почти сразу, как я начал играть, я его заметил — краешком глаза. Он сидел в ложе прямо напротив рояля. Это была первая вариация «Alla marcia maestoso». Он уткнулся в артистично сложенные руки. Я его еще раз поймал взглядом — ведь видел я далеко! — он сидел в той же позе, погруженный во что-то свое.

Это был Петр Петрович Кончаловский, знаменитый художник, а играл я — первый раз в Москве — Вариации на тему Диабелли Бетховена.

У меня именно на этой вариации что-то мелькнуло: это же его тема! Эти «мусоргские» ворота! Вмиг вспомнились все его «крепкие выражения»: «Ваш любимый коршун (подразумевался Матисс)вырывает у Прометея сердце, а нас пускает по матери!» Но главное — (это я слышал от него не paз):«Надо быть гранитным, Слава! Гранитным!» «Вариация Кончаловского» вскоре закончилась, и я эти мысли от себя отогнал.

После концерта, в артистической, Петр Петрович поведал, что эти «Вариации» — самое сильное его движение от музыки и что своим исполнением я не разочаровал. Действительно, случалось, что я играл хуже.

«А знаете, что у меня есть сценарий на эти «Вариации»? Хорошее бы получилось немое кино. Лучше, чем у Протазанова» [99]. Я рискнул предположить, что это будет фильм про жизнь Бетховена. Ведь говорят, что в XVII-ой вариации запечатлен поцелуй некой Амалии. «Ничего похожего! Чушь…Это будет «Пиковая дама» Пушкина! — резко оборвал Кончаловский. — Главное, что XVIl-ую вариацию ты играешь как мамонт. Грандиозно! У меня на ней все строится. Это как продолжение бала, только во сне Германна. Он видит зеленый стол, кипы ассигнаций, гнет углы и загребает к себе золото… А перед следующей вариацией — «короткий вздох о потере своего фантастического богатства!»