— Стихия, — повторил он, — по-твоему, своенравная и упрямая девушка. (Я вначале не понял, потому что на моем языке стихия — мужского рода.) Мы же, арабы, представляем ее по-разному: иногда как маленького играющего мальчика, иногда как спящего великана, а иногда как влюбленного юношу. Иной раз, по велению Аллаха, стихия — это разгневанный безумец. Я только сейчас думал, что сегодня залив выглядит, словно кольца огромного змея, передвигающегося мимо нас, как наводнение, поглощающее берег. Видишь, поэтому-то я и не понял, почему ты обращаешься к ней, как к своенравной и упрямой девушке.
Но теперь я понимаю твое сравнение, — продолжал он, — и оно прекрасно, мой друг. Я могу представить твою девушку тоже, утопающую в шелках и драгоценностях и достаточно бесстыдную, разве нет? На месте ее отца я немедленно отдал бы ее в гарем. Кто знает? Возможно, этот змей, которого я вижу обвивающим залив, — и есть она, бесстыдная и безрассудная искусительница.
Я улыбнулся, потому что мне понравилось это его поэтическое сравнение, и не стал поправлять его. Хусаин был другом нашей семьи еще до смерти моего отца. Я помню, как я скакал на его коленях, помню кусочки турецкого сахара, которые он приносил мне завернутыми в шелк, когда я был ребенком. И если мой дядя заменил мне отца, когда я остался сиротой, то Хусаин был для меня крестным отцом. Довольно интересная роль для неверующего!
Но конечно же не море привлекало мое внимание, это отчаяние доводило меня до безумия. Стихия всегда была для меня как объятие маминых рук, и конечно же Хусаин понимал это. Я всецело доверял ей, хотя иногда она и бывала бурной.
А вот дочери Баффо я не доверял.
Мой дядя сделал меня ответственным за нее и ее багаж. С рассвета и весь предыдущий полдень я следил за погрузкой огромного количества тюков и ящиков с надписью «Баффо-Корфу». Ящик за ящиком опускался в центр палубы «Святой Люсии». Теперь, когда корабль был полностью нагружен, корма сравнялась с уровнем моря.
И хотя я говорил себе тысячу раз, что эти ящики наполнены только соленой рыбой, всякий раз мое сердце вздрагивало, когда я читал надпись на них. И, конечно же, они пахли не рыбой, я чувствовал запах лаванды или гвоздики, проникающий сквозь дощечки ящиков. Да и команда с легкостью переносила эти ящики, не испытывая никаких трудностей, как это обычно бывало при погрузке соленой рыбы.
Наш корабль мало походил на монастырский сад или на величественные залы, где я чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. Здесь же я был на своем месте — первый помощник капитана. Я чувствовал себя на галере как дома, но привычная работа, полное повиновение команды, исполнение любого приказания, которое я давал, заставило меня посмотреть на мое предательство в доме Фоскари в другом свете. Здесь я знал, чего ожидают от меня, и я это выполнял очень хорошо. И с этой стороны я имел вес в венецианском обществе. А непослушная молодая девчонка не имела ни малейшей надежды взять надо мной верх. И мне не надо было волноваться за нее, как новичку мореходного дела в его первый шторм.
— И вот еще одна черта, которая мне всегда нравилась в турках, — Хусаин снова перебил мои мысли. — Они не так скрупулезны, как итальянцы или арабы, по поводу рода их вещей.
— Пойдем, мой друг, — сказал я, нетерпеливо толкая его локтем к тому месту, откуда он мог бы видеть загрузку судна. — И не забывай: тебе надо быть осторожным, когда ты говоришь на своем родном языке. Один из моих гребцов мог тебя увидеть, Хусаин, никто не должен знать, что ты не тот, кем кажешься.
— Ты что, боишься пиратов, мой друг? — рассмеялся Хусаин.
— Турецких корсаров? Только не с тобой на борту.
— Я имел в виду христианских крестоносцев.
— Возможно, ты подразумеваешь мальтийских рыцарей?
— Они действительно не лучше пиратов.
— Да, не лучше, — согласился я, поторапливая его.
— Они не хотят, чтобы кто-нибудь приближался к Константинополю. Они против торговли и свободного предпринимательства.
— Они не против торговли.
— Идея материальной наживы оскорбляет их духовность.
— Материальная нажива для христиан не проблема.
— Но мусульмане, с другой стороны…
— Я извиняюсь за свое единоверие, — сказал я.
— Также и я за свое.
— По моему мнению, Хусаин, ты — сириец, потомок турок.
— Ты сомневаешься, что я говорю на итальянском языке очень хорошо?
— Твой итальянский — великолепен, так же как и турецкий, арабский, генуэзский и французский. Будучи достаточно упитанным и белокожим, тебе стоит только переменить костюм, и ты с легкостью сойдешь за преуспевающего купца республики.
Хусаин посмеялся над моей лестью в его адрес, тщеславно поправил свой украшенный золотом камзол так, чтобы полы снова достигали его колен.
— Гарантирую, что ты любишь деньги больше, чем заповеди церкви. Ты и не думаешь о том, чтобы выпить вина, съесть свиную колбаску, когда крестишься или говоришь «О, Дева Мария», взывая к помощи. Но все же, когда тоска по дому охватывает тебя, я могу сразу различить в тебе мусульманина.
Хусаин задумчиво пригладил свои усы и бороду.
— Я не думал ни секунды, когда дядя Джакопо согласился отвезти тебя, семьдесят тюков ткани и четыре дюжины упакованных соломой ящиков со стеклом в Константинополь во время этого плавания. Я только обрадовался, думая о путешествии, — продолжал я.
— Мой друг, я благодарю тебя, — преувеличенная благодарность не была лишена ноток сарказма, но звучала вполне мягко. — Ты и твой дядя всегда проявляют к моим делам большое внимание. Я очень хочу присоединиться к вам в этом путешествии, надеясь на раннее открытие судоходного сезона, чтобы как можно быстрее исчезнуть из этой земли невежества.
— Мой дядя знает, что ты для нас не опасен, и я знаю, что ты безобиден.
— Сейчас это комплимент или нет?
— Мы знаем, что ты ведь торгуешь только готовой продукцией, а не техническими секретами, которые делают венецианское стекло чудом света.
— Ты имеешь в виду промышленные секреты, из-за которых людей лишали жизни в вашей безмятежной республике? — Хусаин осветил меня одной из своих лучезарных улыбок, блеснув своими золотыми зубами, и сказал, закрывая тему: — Очень хорошо, мой друг. Больше никаких арабских или турецких уроков во время путешествия.
— Спасибо, Хусаин.
— Но тогда ты должен прекратить называть меня Хусаином.
Я тотчас исправился.
— Энрико, — запнулся я, — ты Энрико.
— Ты еще слишком молод для таких дел, мой друг, — Хусаин улыбнулся, — читать мне лекции о пиратах и обмане. Но со временем у тебя получится. Меня зовут Энрико, если ты не против. Пожалуйста, называй меня Энрико Батисто, пока мы не доплывем до Константинополя. А тогда я смогу с легкостью называть тебя там «Абдула, сын Аллаха».
Неожиданно он прекратил разговор, как толстая крыса, перевалился через поручни и закричал:
— Эй ты, неуклюжий олух! Следи за тем, как несешь этот ящик со стеклом!
Проклятия и ругательства — это первое, что торговец учится говорить на любом языке, и мой друг сам познал это, совершенствуясь от «Сын ослицы!» до «Твоя мать — шлюха!» или «Чтоб ты сдох, богохульник!» Если бы кто-нибудь знал, что он мусульманин, весь город поднялся и осудил бы его. Но такое богохульство легко принималось христианами, тем более на палубе корабля. Так что я совершенно за него не боялся.
— А сейчас давай посмотрим, сможем ли мы приручить эту страстную водную синьорину? — сказал Хусаин, весело подмигнув мне, снова одаряя меня своим вниманием.
— Да, да, дядя Энрико, синьор, — засмеялся я.
Он потрепал меня по плечу, прежде чем отправиться по делам, и я тоже отправился по своим.
VI
Туман и дождь тем утром первый раз за эти дни представили Венецию именно такой, какой я помню ее всегда. Город словно вырастает из воды. Вытяжные трубы поднимаются в небо, словно городские флаги. Все вокруг чисто вымыто дождем. Площадь, виднеющаяся с залива, словно только что испеченный хлеб в руках булочника, поданный на стол во Дворце дожа или башне собора Святого Марка.