Изменить стиль страницы

Нянька мальчика была деревенской девушкой, и у нее не было денег. Она не отважилась искать дорогу в Париж в темноте, поэтому завернула ребенка в платок и осталась ночевать с ним в карете. Утром она отправилась в путь с измученным от усталости и голодным ребенком.

На этом месте Кадо остановился и взглянул на Эстобана. Тот отставил в сторону недопитый бокал и прикрыл глаза рукой. Кадо продолжил:

— Жена фермера сказала мне, что она не знает, как долго девушка с ребенком шла по дороге, пока не оказалась возле их фермы, но думает, что несколько месяцев, время от времени умоляя попутчиков помочь ей подвезти ребенка или выпрашивая еду у хозяев ферм, которые еще сохранились на их пути. Иногда она останавливалась и работала неделю или две, чтобы как-то прокормиться, иногда им приходилось есть репу, которая росла на полях, и мальчик несколько раз страдал от приступов дизентерии. Когда нянька с ребенком дошли до их фермы, они разрешили им переночевать в сарае на сене, но утром к ним пришел мальчик и сказал, что его няня спит и он не может ее разбудить. Жена фермера поспешила в сарай и увидела, что девушка покрылась сыпью и лежит без сознания. Добрая женщина, несмотря на то что у нее самой были дети, взяла к себе мальчика. Она сожгла его лохмотья, выкупала, дала ему одежду своих детей и держала у себя дома до тех пор, пока девушка через несколько недель не умерла. К этому времени мальчик ожил и повеселел: он радостно бегал босиком по полям, помогал сыновьям хозяйки пасти коз, а дочерям — кормить гусей, и стал уже казаться новым членом семьи, пока, как я уже сказал, они не собрались в город везти на продажу овощи. И что мне было делать? Что бы вы сделали на моем месте, монсеньор? У женщины были собственные дети, и лишний рот стал бы для ее семьи большой обузой. А у меня не осталось родных, потому что моего брата и его жену казнили, поэтому я решил взять мальчика, отправить его к моей жене в деревню, затем решить, как нам найти его родственников.

Я вывез его из Парижа на дилижансе на следующий день, и он остался с нами. У нас не было своих детей, и мы стали звать его племянником, дав ему имя моего погибшего брата — Филипп. Мальчик ничего не помнил из своего прошлого, за исключением того, что родители его погибли во время террора, и так он стал моим племянником и моим приемным сыном.

Нотариус заметил, что граф по-прежнему прикрывает лицо рукой, и подумал, что старик, возможно, не такой бесчувственный, как ему казалось.

— Не думайте, что я не пытался найти его родственников, — мягко поведал месье Кадо. — Я сделал все возможное, что было в моих силах, чтобы их найти. Но семья его матери погибла — маркиз де Арблон был арестован во время сентябрьской бойни и разрублен на кусочки за стенами аббатской тюрьмы. Его отец и дядя умерли, а дед исчез. Думали, что он уехал в Англию — на беспалубном судне, говорят. Я ездил в Англию, хотя это было нелегко, наводил справки у старого епископа Сент-Пола в Лондоне, который знал почти всех эмигрантов, и он послал меня к одной пожилой леди и ее мужу, жившим в крайней бедности в двух комнатах на улице Джордж-Филдс. Старая леди оказалась парализована и не смогла мне ничего сказать, муж ее умер от голода за неделю до моего приезда, а служанка-бретонка плюнула мне в лицо и сказала, что старая леди была последней в этой семье. «Остальных вы убили, — заявила она. — И после этого вы пришли их расспрашивать? Неужели вам этого мало? Или вы хотите отвезти ее во Францию и отправить на гильотину?» Никогда не забуду ее лица, когда она говорила эти слова… Я не спросил ее о мальчике. Я почувствовал, что у нас ему будет лучше, чем могло бы быть в этом убогом жилище, и, кроме того, мы все больше любили его. — Он замолчал и сделал глоток вина.

— Фамилия его семьи? — сурово спросил монсеньор Эстобан.

— Ваша собственная фамилия, монсеньор граф.

— Значит, Филипп мой внук?

— Да, монсеньор, я в этом полностью убежден.

— И вы говорите, что он ничего не знает об этом?

— Ничего… Я сказал уже о том, что я не знал, как поступить.

— На мой взгляд, вы могли поступить очень просто…

Нотариус бросил быстрый взгляд на хмурое лицо старика.

— Вы считаете… что я должен был рассказать ему?

— А какой другой путь вы могли еще выбрать?

— Но, монсеньор… — Нотариус воздел руки, глаза его наполнились слезами. — Мы растили его как сына… Он добропорядочный француз — не республиканец, не роялист, — душевный и добрый… Он станет прекрасным адвокатом, если преодолеет свою раздражительность, которую обрел на войне из-за ранения в голову. Филипп станет преуспевающим, уверенным в себе, довольным… А что можете предложить ему вы, монсеньор граф? Ответьте, пожалуйста!

В словах его слышалась скорее боль, чем вызов, а за ними скрывалась страдальческая любовь к ребенку, которого они с женой взяли в свой дом двадцать лет назад, но граф думал не о них, а о своем внуке, Филиппе.

Он вспоминал партии в шахматы, тонкие руки лейтенанта, переставляющие фигуры, и лицо, которое было таким же красивым, как и лицо его сына, и ясный, острый ум молодого человека, способный охватить более широкие горизонты и более сложные представления, чем ум обычного стряпчего. Но что на самом деле он мог предложить Филиппу в обмен на эту буржуазную жизнь? Разрушенное поместье, ничего не значащий титул и доход, полностью зависящий от прихотей монарха, сидящего на троне, а со временем, возможно, — и горькие сожаления о том, чего он никогда не знал.

Монсеньор Эстобан вспомнил о детях эмигрантов, живших в Англии, и больших надеждах, которые возлагали на них родители после возвращения домой, — эти надежды обернулись пустыми почестями, оказанными новой Францией. Когда он умрет, Филипп станет графом де Эстобаном, но какая польза будет ему от этого? Он испытает лишь чувство горечи. Графу пришло в голову, что лучше бы его внук был крестьянином, а не буржуа — этот класс был особенно ненавистен ему и людям его круга. Но, сидя в уютной гостиной, затененной зелеными листьями винограда, слегка колышущимися под легким ветерком, монсеньор Эстобан почувствовал, что мысли его текут все медленнее и больше он ни в чем не уверен. Старость наступала, усталость все больше охватывала его, и ум утратил свою остроту: ему требовалось много времени, чтобы принять какое-то решение. Он хотел бы посоветоваться с кем-нибудь по такому важному делу, но советоваться было не с кем. Решать должен был только он.

Монсеньор Эстобан и горе были теперь давними знакомыми, или даже старыми друзьями, но ему не хотелось, чтобы на пути его внука встали сожаления о потерянном богатстве, исчезнувших поместьях, бывшем величии, которых он не знал. Пусть идет своим путем.

И тогда он громко, будто отвечая на собственные мысли, сказал:

— Для меня и людей моего круга главным всегда было: «Да здравствует король!» — это и сейчас остается главным, но для Филиппа и его детей главное будет: «Да здравствует Франция!» — и это, может быть, гораздо лучше. Кто может сказать? — Он чопорно поднялся на ноги. — Вы хранили ваш секрет двадцать лет, месье Кадр, сможете ли вы сохранить его дальше?

— Вы не хотите поставить его в известность? — На лице нотариуса отразилось огромное облегчение.

— Но с какой целью? — Граф пожал плечами. — Как вы сами только что сказали, монсеньор, что я могу предложить ему?

Месье Кадо отвесил низкий поклон. Он смог лишь пробормотать слова признательности за проявленное великодушие, и все-таки его охватило злобное негодование оттого, что этот нищий старый эмигрант проявил такое благородство, которое ему самому не под силу было проявить, и по холодному насмешливому взгляду старика он понял, что тот догадался о его чувствах.

Но все в один момент вдруг изменилось, и будущее Филиппа было решено. В соседней комнате послышались шаги, дверь отворилась, и появился он сам.

— Монсеньор граф! — Филипп радостно бросился к нему. — Я заходил к вам домой, и Жанна сообщила мне хорошие новости, но она не знала, куда вы пошли. Я подумал, что вы здесь, и поспешил домой.