— Оно слишком твердо, не годится для поделок, — уклончиво ответил Рори и опять бросил весла и подошел к корме, как делал это несколько раз, едучи за мной; опершись рукой о мое плечо, он устремил на кильватер тревожный взгляд, в котором ясно читался ужас.
— Что там такое? — спросил я, невольно обеспокоенный.
— Должно быть, большая рыба, — сказал старик и снова взялся за весла.
Ничего более я не мог от него добиться, но я видел, что он как-то странно озирался и многозначительно кивал и качал головой. Против воли я почувствовал, что его беспокойство передается и мне и заражает меня какой-то смутной тревогой. Обернувшись назад, я стал тоже всматриваться в струю кильватера. Вода была светлая и прозрачная, но здесь, на середине бухты, было страшно глубокое место, и я некоторое время решительно ничего не видел в воде, а затем мне показалось, будто что-то темное, какая-нибудь большая рыба или просто какая-то тень упорно следовала за кормой лодки. При этом мне невольно вспомнился один из суеверных рассказов того же Рори о том, как на одном перевозе, на реке Морена, в ту пору, когда отдельные кланы вели один с другим ожесточенную междоусобную войну, какая-то громадная рыба, подобной которой никто никогда не видал в этой реке, в продолжение многих лет постоянно и неотступно следовала за паромом, так что в конце концов ни один человек не решался более переправляться в этом месте через реку.
— Она, верно, ждет намеченного человека! — мрачно заметил Рори и опять замолчал.
Мэри встретила нас на отмели, и затем все мы пошли за ней вверх по склону горы к дому. Как снаружи, так и внутри дома было много перемен: сад был обнесен новой изгородью из того же драгоценного дерева, которое обратило на себя мое внимание там, в лодке; в кухне стояли кресла, обитые пестрой парчой; такие же парчовые занавеси висели на окнах; на буфете стояли безмолвствующие часы из дорогой бронзы; с потолка спускалась массивная бронзовая лампа художественной работы. Стол был накрыт тончайшей скатертью и уставлен дорогим серебром. И все эти богатства красовались в скромной дядиной кухне, столь хорошо знакомой мне, рядом с ее деревянными скамьями с высокими спинками и простыми табуретами, рядом с ларем, служившим кроватью для Рори, и громадным камином, в который заглядывало солнце, и где постоянно тлели торфяные плитки, со скромной каминной доской, на которой всегда лежал целый подбор трубок, и где по углам на полу стояли треугольные плевальницы, наполненные мелкими ракушками вместо песка. Бронза и серебро выглядели странно в этой кухне с голым полом и голыми каменными белеными стенами, с тремя пестрыми половиками домашней работы, исстари служившими единственным украшением этой кухни, — теми тряпичными половиками, которые являются роскошью бедняков и которых в городах почти нигде не видишь. За дверью на гвозде, как всегда, висело воскресное платье, а на ларе лежала аккуратно сложенная клеенка, настилавшаяся на банки лодки. Эта кухня, да и весь этот дом всегда были своего рода чудом, образцом чистоты и опрятности для всей этой страны; так здесь было всегда красиво и уютно, а теперь кухня казалась как будто пристыженной всеми этими несоответствующими добавлениями к ее обычной обстановке, и это возбудило во мне чувство негодования, почти гнева. Конечно, принимая в соображение те намерения, с какими я приехал теперь в Арос, подобные чувства были несправедливы и неосновательны с моей стороны, но в первый момент у меня невольно вскипело сердце.
— Мэри, дитя мое! Я привык считать этот дом своим, а теперь я его не узнаю! — воскликнул я.
— Моим он был всегда, — ответила она, — здесь я родилась, здесь выросла и, вероятно, здесь и умру, и мне тоже не по душе эти перемены. Не нравится мне ни то, как они произошли, ни то, что пришло в дом вместе с ними. Видит Бог, я предпочла бы, чтобы все это лежало спокойно на дне моря, и чтобы над этими драгоценностями теперь плясали и резвились «Веселые Ребята».
Мэри была всегда очень серьезна. Это была единственная черта, унаследованная ею от отца, но тон, каким она проговорила эти слова, мне показался даже более серьезным, чем обыкновенно.
— Боюсь, что все это попало сюда благодаря крушению судна и смерти хозяев. Но ведь после смерти отца унаследовал же я от него и деньги, и вещи, и все его имущество и не испытывал при этом никаких упреков совести.
— Да, но твой отец умер своей естественною смертью, как говорят, — возразила Мэри, — и все перешло тебе по его воле.
— Правда, а крушение — это как бы суд Божий! Как звалось это судно? — спросил я.
— Звалось оно «Christ-Anna», — произнес голос за моей спиной, и, обернувшись, я увидел дядю, стоявшего на пороге.
Это был вечно недовольный, маленький желчный человек, с длинным, узким лицом и темными глазами; в пятьдесят шесть лет он был бодр и крепок физически и походил не то на пастуха, не то на человека морской профессии. Он никогда не смеялся, по крайней мере, я никогда не слыхал его смеха; подолгу он внимательно читал свою Библию и долго молился по примеру всех камеронцев, среди которых он вырос, и вообще он во многих отношениях напоминал мне одного из шотландских проповедников мрачной дореволюционной эпохи. Но благочестие его не приносило ему ни утешения, ни просветления, хотя временами он впадал в меланхолию под впечатлением страха перед адом. Вообще он как бы с некоторой завистью вспоминал свою прежнюю суровую жизнь и, несмотря на эти приступы меланхолии, оставался все тем же суровым, холодным и угрюмым человеком.
Когда он вошел в дверь прямо с яркого солнца и остановился на пороге с шапкой на голове и коротенькой трубочкой, висящей на пуговице, он показался мне постаревшим и побледневшим, как и Рори, и морщины, бороздившие его лицо, стали как будто резче и глубже, а белки его глаз стали желтыми, как пожелтевшая слоновая кость или же как кости мертвецов.
— Да, «Christ-Anna», — повторил он, делая ударение на первом слове, — это страшное название.
Я поздоровался с ним и выразил свое удовольствие по поводу его бодрого и здорового вида. Я подумал, что, может быть, он был болен.
— И в здоровье, и в грехах наших мы подобны друг другу, — заметил он довольно нелюбезно. — Обедать! — отрывисто крикнул он Мэри и затем снова обратился ко мне: — А не правда ли, важнецкую мы тут бронзу раздобыли? Видишь, какие прекрасные часы? Только они не идут; а столовое белье! Настоящее!.. И вот за такие-то вещи люди продают свой душевный мир, это положительно непостижимо; за все это, в сущности стоящее не больше мешка ракушек, люди Бога забывают, Богу в лицо смеются и затем в пекле пекутся! Вот почему в Священном Писании, как я читал, все это называется «проклятым». Мэри, девочка моя, почему ты не вынула и не поставила на стол тех двух шандалов?
— А к чему они нам среди белого дня? — спросила девушка.
Но дядя стоял на своем.
— Мы станем любоваться ими, пока можем, — сказал он.
И сервировка стола, и так уже не соответствующая обстановке этой простой приморской фермы, обогатилась еще двумя прекрасными серебряными шандалами дивной работы.
— Судно выкинуло на берег десятого февраля, в десять часов ночи или около того, — продолжал дядя, обращаясь ко мне. — Ветра совсем не было, только легкая зыбь пробегала по морю; мы с Рори видели его еще раньше, как оно лавировало вдали. Эта «Christ-Anna», думается мне, совсем не слушалась руля. Плохо им, как видно, приходилось, и целый-то день они возились со своими парусами, а холод был проклятый, и снег… и только подует ветерок, и опять ничего нет… только напрасной надеждой морочил бедняг. Да, скажу тебе, трудный им выпал этот последний денек, и тот из них, которому удалось бы живым выбраться на берег, мог бы смело гордиться этим.
— И неужели все погибли? — воскликнул я. — Помоги им Бог!
— Тсс… — мрачно остановил меня дядя. — Никто у моего очага не смеет молиться за умерших!
Я отрицал религиозное или молитвенное значение моего возгласа, и дядя с удивительной готовностью принял мое оправдание и продолжал говорить о том, что, по-видимому, сделалось любимой его темой.