— Я думала, что вы уже уехали отсюда, — сказала она. — Ведь это все, что вы могли бы сделать для меня — уехать отсюда, — и вы все-таки не уехали… Это все, о чем я просила вас, а вы еще остаетесь здесь. Но вы не знаете, что каждый лишний день навлекает все большую смертельную опасность не только на вашу голову, но и на наши. Здесь в горах прошел слух, что вы любите меня, и местное население решило не допустить этого; решило пустить в ход самые смелые средства и против нас, и против вас…
Я понял, что она была уже осведомлена о грозившей ей опасности, и был этому очень рад.
— Олалья, — сказал я. — Я готов уехать отсюда сегодня же, сейчас, сию минуту, но только не один!
Она отошла немного в сторону и опустилась на колени перед распятием; она молилась, а я стоял подле нее и смотрел то на нее, то на святое изображение Того, Кому она молилась, то на живую фигуру прекрасной молящейся женщины, то на страшный, как у привидения, намалеванный лик, на расписанные раны и выступающие ребра многострадального Христа. Кругом царила мертвая тишина, нарушаемая только жалобным криком каких-то крупных горных птиц, кружившихся словно в недоумении и тревоге над вершинами соседних гор. Но вот Олалья поднялась с колен, повернулась ко мне лицом, откинув скрывавшую ее лицо вуаль и держась одной рукой за перекладину креста, к которому она прижималась, точно ища убежища и защиты, и я увидел ее бледное, скорбное и печальное лицо.
— Вы видите, я держу руку на кресте, — сказала она, — и хотя Падре говорит, что вы не христианин, но все равно, взгляните хоть одно мгновение моими глазами на это скорбное лицо Божественного Страдальца, и вы почувствуете, что все мы так же, как и Он, унаследовали грехи всех предыдущих поколений, и все мы должны нести их и искупать, и расплачиваться за то прошлое, которое не было нашим; и в каждом из нас, да, даже и во мне, есть искра божества! И подобно Ему, все мы должны некоторое время нести свой крест, пока не взойдет для нас лучезарное утро и не принесет нам мир и успокоение, и светлую радость! Так позвольте же мне идти моим путем одной; таким образом, я все же буду менее одинока и менее несчастна, потому что моим защитником и помощником, моею крепостью и моим утешением будет Тот, Кто является другом и утешителем всех отчаявшихся и скорбящих! Он будет со мной! И в своем горе и несчастье, простившись навсегда со всеми земными радостями и добровольно приняв на себя крест, крест отречения и страданий, я буду более счастлива, чем утопая в грехе и пользуясь всеми видимыми благами жизни.
И когда она говорила, я смотрел на лик распятого Христа, и хотя я не был любителем подобных изображений и от души презирал это лубочное искусство, эту грубую мазню, подражательную и уродливую, образцом которой являлось и это распятие, все же та идея, которая была вложена здесь в это изображение, каким-то образом проникла в мой мозг. Лик Христа смотрел на меня с такой смертельной мукой и душевной скорбью и в то же время с кротостью и любовью, а лучи сияния, обрамлявшие его, напоминали о том, что жертву свою Он принес добровольно, что муки эти и смерть Он претерпел ради искупления многих. И стоит здесь этот крест на вершине скалы, как стоит он на стольких перекрестках дорог, и тщетно взывает к прохожим, уча их той высокой и скорбной истине, эмблемой которой он служит, — тому, что радости и наслаждения — не цель, а только случайность, что сильные духом, великодушные люди должны избрать своим уделом страдание и скорбь… Что лучше терпеть и страдать, чем творить зло!
И когда Олалья кончила говорить, я с трудом оторвался от лика Христа и даже не взглянув на нее, молча повернулся и стал спускаться с горы. И когда я в последний раз оглянулся назад на нее перед тем, как тропинка сворачивала в лес, я увидел Олалью все еще стоящею у креста. Так я видел ее в последний раз в моей жизни!