«Пойдем домой, Роби!» — вдруг услышал он голос бабушки. И вздрогнул. Ему стало ужасно стыдно, что он так увлекся, хороня мать, которая, ни о чем не подозревая, лежит рядом, в белоснежной больничной постели. И когда он поднялся со стула и стал старательно просовывать руки в тесные рукава демисезонного пальтишка, он вдруг обнаружил, что куриная ножка, которую он сожрал тайком от матери, оставила на его рыжевато-коричневых штанах из чертовой кожи огромное жирное пятно.

6

«Собственно, все это не более чем формальность, — сказал рабби Шоссбергер, поправляя на переносице очки с толстыми линзами. — Раббинат как инспекторальный орган данного учреждения констатирует, что у двух наших воспитанников, достигших возраста бармицвы, Роберта Зингера и Габора Блюма, не оформлены должным образом документы, связанные с обрезанием, равно как не имело места и само обрезание».

За длинным столом, накрытым зеленой скатертью, по левую руку от рабби сидел Балла, по правую — директор Арато, с торцов — мать Габора Блюма и бабушка. Габору Блюму и Роби Зингеру предложили стулья перед столом.

«Дело лишь за тем, — продолжил рабби, — что оба указанных воспитанника должны заявить: они согласны с тем, что в ближайшем будущем им совершат обрезание. Мы занесем это в протокол, и этим формальная сторона дела будет исчерпана. Итак, сначала Габор Блюм. Скажи, сын мой, согласен ли ты подвергнуться обрезанию? Делаешь ли ты это добровольно, по собственному желанию?»

Габор Блюм поднялся со стула и чистым, звонким голосом произнес: «Да».

Как просто, подумал Роби Зингер, ему тоже нужно произнести лишь одно это слово. Ведь этого от него ждут; все уверены, что именно так он и ответит. Очевидно, поэтому его никто ни о чем не предупреждал. А ведь чтобы организовать это нынешнее заседание, думал Роби, они должны были самое позднее в прошлую пятницу известить бабушку. Бабушка же в выходные ни словом не намекнула, что должно сегодня произойти. Балла тоже молчал: это они вместе придумали. Предали его, обманули, посмеялись над ним. Для Роби Зингера обиднее всего было в этот момент предательство учителя. Бабушка, та, по крайней мере, знает, что виновата: она, член этого странного трибунала, сидит за столом, опустив глаза. Она не смеет посмотреть на него, она с удовольствием убежала бы отсюда прочь, как тогда, восемь лет назад, когда она оставила внука за железной оградой детского дома. Ей, по крайней мере, стыдно; а Балла сидит спокойно, скрестив на груди руки, и лицо у него остается совершенно невозмутимым, когда он своим бархатным, лживым голосом произносит: «Ну что ж, Роби, теперь давай я спрошу и тебя. Это действительно — всего лишь формальность, но формальность важная, ибо ты ответишь в присутствии руководства интерната, представителя раббината и твоей бабушки. Согласен ли ты подвергнуться процедуре обрезания?»

Роби Зингер сидел, упираясь ступнями в пол, словно его привязали к стулу. Он лишь поднял голову и, устремив взгляд на Баллу, металлическим голосом ответил: «Нет».

И продолжал смотреть в глаза Балле и всем, кто сидел напротив него за прямоугольным столом. Он видел, как на лбу Баллы собрались морщины, видел триумфальную радость в глазах бабушки, видел растерянные лица рабби Шоссбергера и директора Арато. Видел — и все это перенес. Только на соседний стул он не смел взглянуть, где сидел Габор Блюм; он лишь чувствовал на себе его взгляд.

В тот же момент он пожалел, что сказал «нет». Господи, что же теперь делать? Как «нет» незаметно превратить в «да»?

Балла, конечно, очень хорошо слышал прозвучавший ответ и теперь спросил язвительно: «И… можно узнать, почему „нет“?» — «Потому что боюсь», — ответил Роби Зингер уже не таким металлическим голосом. Теперь Балле сказать бы что-нибудь вроде: «Не бойся, делать будут с анестезией, вся операция длится пару минут». Но нет, учитель смотрел на него лишь с насмешкой. «Боишься?! — удивленно произнес он; потом, качая головой, переспросил: — Бар-Кохба — боится?»

Услышав это дорогое для него имя, Роби Зингер почувствовал, что окончательно сбит с толку. «Я не могу так быстро, — жалобно пробормотал он. — Можно мне подумать?» — «У тебя было достаточно времени! — резко вскинул голову Балла. — Теперь ты должен ответить: да или нет».

Директор Арато повернулся к рабби. «В самом деле, — сказал он, — это последняя неделя учебы. Потом — каникулы. За это время он подумает, а когда вернется, скажет „да“. Нельзя дать ему небольшую отсрочку?»

Рабби Шоссбергер растерянно развел руками. «Я ведь еще — не весь раббинат, — ответил он, потом посмотрел на Роби Зингера. — Сын мой, ты уверен в своем решении?»

Наконец какой-то разумный вопрос, подумал Роби. «Дайте мне небольшую отсрочку, пожалуйста», — сказал он почти умоляюще. Если бы Балла понял его!

«Отсрочку?! — отозвался Балла; в голосе его были горечь и разочарование. — Кто и когда давал нашему народу отсрочку?! Дал нам отсрочку фараон, когда нам пришлось бежать из Египта? Давали отсрочку ассирийцы или римляне? Или амалекитяне? Или немцы? Нет, сын мой, отсрочку нам никто никогда не давал. Мы всегда должны были принимать решение мгновенно. Но я ли должен это тебе объяснять? — Теперь он обращался уже к остальным. — Не понимаю. У меня на этого мальчика были большие надежды. Что ж, он не хочет быть евреем. А мы никого к этому принуждать не можем. Давайте закончим этот неприятный разговор!»

Конец, всему конец, думал Роби Зингер. Никто не поможет ему взять обратно это проклятое «нет». Если бы Балла спросил, хорошо ли он обдумал; если бы в этом вопросе его прозвучало что-то вроде просьбы!.. Но Балла произносит совсем другое, и в глазах его светится ледяная строгость.

«У тебя есть что сказать нам, сын мой?»

И тут в голове Роби Зингера снова подняла голову непомерная обида, которую он ощутил, едва вошел в зал и понял, какой сговор против него организовали. С неожиданной злостью он выкрикнул: «Есть. Я верую во Христа».

Рабби Шоссбергер ахнул, словно его укусила оса; потом поник и сгорбился. Директор Арато непонимающе смотрел на Баллу, тот — на бабушку.

«В кого ты веришь, сын мой?» — переспросил Балла, придя в себя.

«Во Христа, — повторил Роби Зингер, чувствуя, что теперь обратного пути уже нет. — Каждое воскресенье мы с матерью ходим на христианскую службу».

«Да он только провожает ее, — испуганно подняла голову бабушка. — Она, бедная, не может по ступенькам спускаться. Потому и ходит туда. Утешение ищет».

«Ничего себе утешение! — раздраженно воскликнул Балла и, уже с нескрываемым гневом, обратился к Роби Зингеру: — Ни в какого Христа ты не веруешь, сын мой. Просто заскок у тебя в мозгах».

Директор Арато сделал последнюю попытку.

«Мадам, — повернулся он к бабушке Роби Зингера. — Что вы, как ближайшая родственница ребенка, на это скажете? Не хотите поработать с Роби, растолковать, что к чему?»

Бабушка, вся красная от того, что ее единственный внук подвергся публичному унижению, посмотрела учителю Балле в глаза — и ему ответила: «В этом вопросе я на внука влиять не могу». — «Очень жаль», — мрачно заметил Балла. Рабби Шоссбергер закрыл дискуссию. Протокол, а значит, и зафиксированный в нем отрицательный ответ Роберта Зингера он представит раббинату, сообщил он. К сожалению, ситуация выглядит так: поскольку об обрезании речи быть не может, а следовательно, не состоится и бармицва, интернат как учреждение религиозное вынужден будет отказаться от дальнейшего содержания воспитанника, хотя как социальное учреждение пойдет на такой шаг в высшей степени неохотно. «Лично я тоже весьма сожалею об этом, ибо наслышан о данном воспитаннике как о способном и добросердечном молодом человеке, хотя его прозвучавшие здесь непочтительные, более того, скандальные высказывания меня глубоко огорчают».

«Тогда, Роби, вернешься домой», — сказала бабушка. Голос ее был холоден, но в глазах сияли триумф и счастье.

Роби Зингер твердой походкой направился к двери, и тут его догнал Габор Блюм. Они посмотрели друг на друга: Роби — решительно и облегченно, Габор — беспомощно, с недоумением и отчаянием. «Опять ты все запутал», — сказал Габор, и внезапная злость выдавила слезы у него на глазах.