Вещь, про которую сказала Нелли, уже несколько лет лежала, завернутая в полотняную тряпицу, под тахтой, в ящике для белья. Нелли, видимо, пришла, чтобы забрать ее; об этом говорила и спортивная сумка, которую Нелли судорожно стиснула в левой руке.

В мрачные дни национализации, когда Роби Зингер еще жил в детдоме, содержащемся на средства Всемирного еврейского конгресса, они с бабушкой однажды пошли в гости к Френкелям, в их особняк в Прохладной долине. Френкели обратились к ним с просьбой: не могут ли они какое-то время подержать у себя десять тысяч форинтов? У этих коммунистов, сказал торговец музыкальными инструментами, никогда не знаешь, что им завтра придет в голову… Хотя и среди коммунистов попадаются порядочные люди, заметил он, имея в виду бабушкино партийное членство. Словом, деньги когда-нибудь очень даже могут еще пригодиться.

С тех пор десять тысяч форинтов дремали в выдвижном ящике под тахтой. Бабушка и Роби Зингер, можно сказать, спали на сказочных деньгах, иногда мечтательно думая, сколько всего можно было бы на них купить. Одно ясно, считала бабушка, у них коммунисты не станут искать такое огромное состояние; не только потому, что она член партии, но и потому еще, что никому в голову не придет, что такая голь, как они, хранят целых десять тысяч форинтов под кроватью. Постель они, правда, держали в шкафу, так что порошок ДДТ оберегал от клопов только кучу денег.

Нелли не пришлось очень долго ждать, когда ей удастся поговорить о «той вещи» без посторонних ушей. Гости стали собираться, и, хотя бабушка вежливо уговаривала их, дескать, не торопитесь, время еще детское, каждый чувствовал: погостили, пора и честь знать. Дядя Вильмош схватил было со стола бутылку, в которой на дне плескалось немного бренди, но мадам Флейшман сурово отняла ее у сожителя. «Это подарок», — сказала она и потащила дядю Вильмоша из комнаты. В прихожей дядя Давид помог дамам надеть пальто и, целуя бабушку в обе щеки, конечно, не смог удержаться от замечания: «Надеюсь, в следующий раз, когда встретимся, Роби будет уже обрезан».

С Нелли Френкель все было улажено быстро. Бабушка выдвинула бельевой ящик, стряхнула с полотняной тряпицы белый порошок и помогла засунуть сверток в спортивную сумку. Она попыталась сообщить акту передачи некоторый торжественный характер: попросила передать семье Френкелей горячий привет и пожелание, чтобы теперь, когда времена немного смягчились, капитал, спасенный от национализации и от клопов, был вложен в какое-нибудь полезное дело. Все это было высказано достаточно громко, чтобы Нелли не упустила ни слова из того, что она говорит.

Нелли Френкель поблагодарила ее в таком же высоком стиле; однако, судя по всему, она собиралась еще что-то сказать — и некоторое время стояла, переминаясь с ноги на ногу. Наконец уже в дверях она обернулась: «Знаешь, я обратный билет потеряла. Не дашь мне взаймы пятьдесят филлеров?» У бабушки вытянулось лицо. Отыскивая в кошельке пять монеток по десять филлеров, она лишь ошеломленно качала головой. Качала и после того, как Нелли Френкель, отдельно поблагодарив за билет, ушла. «И что это за люди такие!» — прокомментировала бабушка скандальную скупость богачей. Потом принялась убирать со стола. Вдруг ее взгляд задержался на бутылке бренди «Ланцхид», оставшейся там благодаря мадам Флейшман. Она взяла бутылку, в которой не было пробки, посмотрела на нее несколько секунд, потом, под изумленным взглядом внука, подняла ее ко рту и залпом выпила остаток бренди. «Фу, — содрогнулась она, ставя бутылку, — и как можно такую мерзость пить?»

Не привыкший к спиртному организм бабушки отозвался на бренди «Ланцхид» бурно. Убрав со стола, она села в кресло, включила радио и стала слушать гарантированно веселую субботнюю эстрадную программу. Сначала она тихо посмеивалась над остротами, потом настроение у нее становилось все лучше, и она уже хохотала во весь голос, да так, что взрывами смеха встречала даже музыкальные номера, а также последовавшие затем новости.

В клинике нервных болезней имени Аттилы Йожефа у материной постели сидели трое: бабушка, Роби Зингер и Аннамария. Последняя пришла с полной авоськой: принесла яблоки и жареного цыпленка. Палатная медсестра высказала предположение, что больной вряд ли захочется есть курятину: она спит, с короткими перерывами, почти целый день, еду в нее и так приходится впихивать чуть ли не насильно. «Яблоки можно оставить, — уговаривала она посетителей, — а цыпленка лучше унесите».

Аннамария некоторое время повозмущалась несправедливостью судьбы. «Я-то старалась, жарила», — показала она на завернутую в целлофан птицу, при одном виде которой у Роби слюнки текли. «А она не испортится? — спросил он у Аннамарии, и голос его, а особенно взгляд были совершенно недвусмысленны; но, увидев строгое бабушкино лицо, он добавил: — Можно, конечно, на окно положить». Аннамария, однако, намек поняла. «Чудесная мысль!» — воскликнула она, возведя глаза к небу. И прежде чем бабушка успела что-нибудь возразить, развернула курицу и даже салфетку дала к ней.

В пакете были две довольно большие ножки. Роби Зингеру пришлось-таки с ними повозиться, пока мать спала сном праведных, подкрепленным медицинскими препаратами. Бабушка и Аннамария, не имея возможности разговаривать с больной, разговаривали о ней.

«Только бы она совсем не свихнулась, бедненькая моя!» — дала вдруг свободный выход своей тревоге бабушка. «Бог этого не допустит», — с глубокой убежденностью заявила Аннамария. «А вы откуда знаете, милая? — возразила бабушка. — Бог, он уже столько всего допустил». — «Он знает, почему допускает то или иное, — смиренно высказала свое мнение Аннамария. — Мы же должны терпеть». — «Да я-то буду терпеть, пока жива, — сказала бабушка. — Но что будет, когда я умру? Что с ней будет? — показала она на спящую дочь. — И что будет с несчастным ребенком?» — бросила она мрачный взгляд на Роби Зингера, который в этот момент держал обеими руками вторую куриную ножку и примеривался, как бы в нее половчее вгрызться.

Мать спала, Аннамария и бабушка с головой погрузились в дружелюбный богословский диспут, а Роби Зингер смотрел на материно лицо. Странно, думал он, сейчас она кажется даже красивой. Кожа разгладилась, на ней не горят те красные пятна, которыми бабушка восторгалась, видя в них признак здоровья, хотя это была всего лишь кровь, вытекающая из лопнувших капиллярных сосудов. Да, если смотреть сверху, даже длинный, горбатый материн нос не казался отталкивающим; а ведь бабушка иной раз собиралась и его подвергнуть пластической операции и сделать красивым, как три изуродованных пальца на левой руке Роби. Вполне может быть, бабушка поминала пластическую операцию только как утешение. Господи, если бы это было так просто, если бы все, что есть на свете кривого и безобразного, можно было исправить с помощью пластической операции, то какие очереди стояли бы перед каждой поликлиникой!

Да, мать определенно выглядела красивой. Эх, оставалась бы она всегда такой, мечтательно думал сын, не просыпалась бы, не произносила бы ни слова — тогда, пожалуй, ее бы можно было любить. Или оплакивать, если б она умерла, скажем, из-за врачебной ошибки, из-за передозировки снотворного. Какие похороны они с бабушкой устроили бы ей! Вокруг гроба собрались бы все выжившие родственники; в сторонке стояли бы, с виноватым видом, бывшие сотрудники по тресту канцелярского оборудования, а нынешние коллеги, по «Ватексу», стояли бы поближе. Там были бы и Аннамария, и Исидор Рейтер из Братства евреев, верующих во Христа, и оба они произнесли бы надгробные речи, оба — христианские погребальные молитвы: ведь еврейская община вряд ли пришлет раввина туда, где собралось столько гоев. Но наверняка там была бы Ютка и увидела бы его, Роби, в черном костюме или в зимнем пальто, которое бабушка точно купила бы ему по случаю этих зимних похорон, увидела бы, как он с достоинством сидит среди громко рыдающих родственников, как утешает бабушку, но сам не плачет, разве что слезинку иногда вытрет средним пальцем правой руки в уголке глаза, но и слезинка эта — скорее от резкого ветра, чем от горя и скорби…