Роби Зингер, проснувшись в ужасе, конечно, в первый же момент догадался, почему мать больше не может. Бабушка вскочила, зажгла свет, беспомощно огляделась. «Что с тобой?» — спросила она дочь. Та, не отвечая, продолжала рыдать, да так оглушительно, что соседи принялись стучать в стену. Тут бабушка, совсем сбитая с толку, подбежала к буфету и включила приемник. Возможно, этим она хотела лишь заглушить материн истерический вопль, от которого у соседей наверняка уже лопались барабанные перепонки; а может, пыталась найти какую-нибудь успокаивающую классическую музыку. Но вот беда: «Кошут» уже молчал, а «Петефи» передавал нескончаемую сводку уровня воды во всех реках Венгрии.

«Да что с тобой такое?» — повторила бабушка, уже с раздражением. Мать вдруг перестала рыдать и с деланным спокойствием ответила: «Ничего. Просто сон приснился плохой». — «Врешь! — с несвойственной ей резкостью крикнула бабушка. — Сейчас же рассказывай, что случилось!»

Роби Зингер вдруг почувствовал, как его охватывает злость. Что же это такое: совсем мать распустилась! Напрасно он, выходит, придумывал, чем ее завтра отвлечь, чтобы хоть воскресенье прожить спокойно? И как раз теперь должна выйти наружу вся подноготная? Он посмотрел на мать и холодно, жестко сказал: «Мама, я спать хочу. Если не прекратишь этот цирк, никуда с тобой не пойду завтра. Понятно тебе? Никуда. Даже в молитвенный дом».

Мать поняла намек. «Я вправду плохой сон видела», — жалобно сказала она, бросая на бабушку умоляющий взгляд, чтобы та больше не спрашивала ее ни о чем. Бабушка и не спрашивала. Бросив взгляд на сердитое и испуганное лицо Роби, на круги у него под глазами, она сказала: «Мне-то уж все равно, а вот бедному ребенку спать надо. Ступай, Робика, в маленькую комнату, а мама на эту ночь сюда переберется. Как-нибудь уместимся с ней вдвоем».

Мать, конечно, опять не удержалась, чтобы не разреветься, но теперь рыдания ее были более сдержанны. Теперь она плакала потому, что лишила родных покоя; поворачивая то к одному, то к другому заплаканное лицо, она сквозь всхлипы просила: «Простите меня! Простите…» Роби только рукой сердито махнул и, волоча за собой одеяло и подушку, побрел в маленькую комнату, на широкую деревянную кровать. Бабушка тем временем перенесла оттуда материно белье, стакан с зубным протезом, книгу «Бегущие души» известного гипнотизера, доктора Вёльдеши, духовные стихи Эржебет Турмезеи — словом, все, что ее Эржике постоянно держала на тумбочке и с чем не хотела расставаться даже в эту бурную ночь.

Странно чувствовал себя Роби Зингер на материной кровати: сон никак не хотел приходить к нему, хотя из большой комнаты не доносилось ни звука. Он лежал на своем белье, но, видимо, запахи, застоявшиеся в комнатенке, запахи лекарств, чая, ромашки, въевшегося в матрац пота, гниющих досок, на которых этот матрац лежал, стискивали ему горло, мешая дышать. Он вспомнил, что на этой самой кровати в тот раз, закрывшись на ключ, мать лежала с Мором Хафнером. Выходит, на этой кровати лежал покойник, подумалось Роби Зингеру, и ему совсем стало не по себе. По своему обыкновению, он должен был покрутиться перед сном; но если массивная тахта сносила такие движения с немым достоинством, то это ветхое ложе даже на вздох отзывалось жалобным скрипом. Роби Зингер считал до ста, повторял про себя стихотворение Гейне, старался вспомнить полный список воспитанников интерната — все было напрасно: сон не приходил. Уже светало, когда ему удалось наконец задремать — с надеждой, что утро, может быть, принесет покой; ведь глубокая скорбь должна приносить утешение.

«Но мы будем помнить Мора Хафнера не только как образцового портного, — воздавал усопшему хвалу рабби, вознося к небесам звенящий металлом голос. — Хотя Творец не дал ему детей, он и в семейной жизни служит нам образцом. Вернувшись с полей всемирного пожара, он прожил остаток жизни в любви и верности, рядом с избранницей своего сердца, обожая ее больше всех прочих людей».

Ну, об этом-то я бы мог вам кое-что рассказать, ухмылялся в душе у Роби Зингера какой-то бесенок. Тихий солнечный свет раннего утра лился на могильные холмики еврейского кладбища. Выразить скорбь по дяде Морицу пришло на удивление много народа; тут были и его товарищи по Дахау, и коллеги по портновскому делу. Так что на них с матерью никто не обратил внимания; правда, из осторожности они все-таки встали возле соседней могилы, где спал вечным сном некий правительственный советник, тоже, конечно, еврей.

Роби Зингер думал, как бы увести мать с кладбища как можно скорее: он опасался, что у нее в любой момент могут прорваться эмоции. Мать, однако, сейчас была спокойна; более того, ею даже овладело любопытство. У нее и в мыслях не было уходить, пока собравшиеся не двинутся к воротам кладбища. И когда вдова Мора Хафнера, поддерживаемая под руки двумя пожилыми мужчинами, проходила мимо, мать храбро протиснулась через толпу, чтобы рассмотреть ее поближе. Ну, сейчас начнется; Роби Зингер даже зажмурился, но мать не сказала ни слова — лишь с вызовом посмотрела в лицо вдовы. Та удивленно покосилась на незнакомую женщину — и продолжила свой путь. Мать же взяла сына под руку и тоном глубокого удовлетворения, какого Роби Зингер еще никогда за ней не замечал, сказала, глядя вслед ничего не подозревающей сопернице: «Старуха».

Похороны на самом деле дали матери заряд бодрости; хорошее настроение она сохраняла даже за обедом. Правда, и бабушка отличилась: она приготовила цыпленка, а на десерт — шарлотку, любимое блюдо и дочери, и внука. Роби с матерью переглянулись и улыбнулись: ведь бабушка, ни о чем не подозревая, устроила настоящие поминки по Мору Хафнеру, и это очень подходило к той игре, которую они вели, к их маленькому заговору. Жаль только, говорить о покойном было нельзя.

После обеда бабушка предложила всем вместе пойти погулять на остров Маргит. Потом, видимо, ей тоже пришла в голову мысль о смене обстановки, и она поправила себя: «А то пойдемте сегодня еще куда-нибудь, скажем, в Буду, на набережную… Там в какую-нибудь кондитерскую можно зайти, посидеть…» Но тут Роби Зингер так яростно запротестовал (мать же, на удивление, сохранила хладнокровие), что бабушка сразу отступила. «Я ведь так, просто там меньше знакомых. А вообще-то мне и остров годится».

Собирались они не спеша. Сборы заключались в том, что бабушка и мать принесли из прихожей и положили на тахту, согреваться, свои зимние пальто, а также демисезонное, Роби. Когда вдруг раздался звонок в дверь, они досадливо переглянулись и решили: кто бы это ни был, они его вежливо выпроводят, а планы свои менять не станут. «Ребенку ведь тоже двигаться нужно», — раздраженно сказала бабушка, отправляясь открывать дверь. Через минуту в комнату ввалился Марци с женой.

Марци был портным, как и Мор Хафнер; правда, своего ателье у него не было, не работал он и в кооперативе. Будучи человеком гражданским, Марци тем не менее много лет состоял на службе в Венгерской народной армии: шил униформу. Он был влюблен в свою профессию и, кроме нее, ни о чем больше разговаривать не желал.

Человек он был бесхитростный и всегда что думал, то и говорил. По этой причине многие считали его бестактным. Марци этот грех за собой знал, а потому в речь свою то и дело, в самые неожиданные моменты, вставлял на всякий случай обороты вроде: «простите за выражение» или «хотя бывают и исключения». Если же бестактность все же происходила, он с искренним раскаянием говорил: «Пардон, я ни слова не сказал».

«Тысячу лет не виделись!» — восторженно заорал он еще в дверях и кинулся целовать бабушке руку. Мать он расцеловал в обе щеки, а Роби Зингеру крепко, по-мужски пожал руку. Жена его, Ханна, преданно повторяла каждое слово и каждое движение мужа. Оба они сразу заметили, что хозяева готовятся уходить куда-то. «Да мы, собственно, к вам вовсе и не собирались», — оправдывался Марци. «Чего уж теперь, парень, — ответила ему с той же долей тактичности бабушка. — Раз пришли, посидите пару минуток». Бабушка звала Марци по-свойски, «парнем», и обращалась к нему на «ты», потому что он считался старым другом дома. История знакомства уходила еще в довоенные времена, когда Марци дважды — безуспешно — просил руки матери Роби. Несмотря на двукратный отказ, Марци никогда не переставал восторгаться достоинствами Эржике; он и сегодня говорил о ней исключительно в превосходных степенях, нисколько не смущаясь присутствием жены; более того, именно жене он и адресовал свои восторги: «Смотри-ка, Ханеле, ну разве она не удивительная, наша Эржике? Ей-богу, если б не ты, я бы тут же на ней, извините за выражение, женился». Ханеле с энтузиазмом кивала.