Изменить стиль страницы

Скребенский, сидя подле нее, слушал проповедь, внимая этому гласу законности и порядка. «Даже волосы на голове твоей исчислены». Он не верил этому. Он верил, что все во Вселенной в его власти. Человек волен поступать, как он того желает, лишь бы он не трогал других.

Урсула ласкала и любила его. И все же он знал, что она желает влиять на него и его уничтожить. Она была не с ним, она была его противницей. Но ее любовь, ее самозабвенное и такое неприкрытое восхищение ему льстили.

Она выводила его за пределы его личности, и они становились возлюбленной парой — фантастически юной и романтичной. Он подарил ей колечко. Они бросили его в бокал рейнского вина, и она пригубила вино, после чего отпил из бокала и он. Они пили это вино до тех пор, пока на дне бокала не показалось кольцо. Она взяла это нехитрое украшение и привязала его к нитке, обвязав ниткой шею.

Уезжая, он попросил у нее фотографию на память. Взволнованная, она отправилась к фотографу, захватив с собой пять шиллингов. Результатом была маленькая безобразная фотография, где рот у нее был на сторону. Фотография вызвала у нее несказанное удивление и даже изумление. Он же видел на ней лишь живое лицо возлюбленной. Фотография мучила его. Он хранил ее, не забывал, но с трудом мог заставить себя взглянуть на нее. Его мучило, оскорбляло его душу это чистое бестрепетное лицо, такое далекое, отстраненное. Отстраненность эта была ему совершенно недоступна.

Потом была объявлена война с бурами в Южной Африке, и поднялась волна всеобщего возбуждения. Он написал ей о возможной отправке на фронт. И прислал коробку конфет.

Мысль о том, что он будет послан на войну, слегка обескураживала — она не знала, как к этому отнестись. Романтическую ситуацию, так хорошо известную по книгам, осознать в жизни она не могла. Под воодушевлением таилась безотрадная скука, глубокое и бледное, серое разочарование.

Так или иначе, но она спрятала коробку с конфетами под кровать и ела их одна, ложась в постель, перед сном, и утром, просыпаясь. И все время она угрызалась совестью, но поделать ничего не могла — делить с кем-то конфеты ей не хотелось.

Эту коробку конфет она не могла потом забыть. Зачем она спрятала конфеты и съела их сама, все до единой? Зачем? Своей вины она не чувствовала, знала только, что должна ее чувствовать, и в мыслях ее был разброд. Коробка странно разрасталась в размерах и, опустев, высилась, представляя для нее загадку. Загадка казалась неразрешимой. Что являла она собой?

Мысль же о войне ее смущала. Когда мужчины дружно строятся, для того чтобы биться друг с другом, кажется, что сдвинулась земная ось, мир наш трещит по швам и все падает в бездну. Ее одолевал бездонный ужас. А при этом войне приписывают романтику, участие в ней считают долгом чести и видят в ней даже религиозный смысл. Урсула не знала, что и подумать.

Скребенский был очень занят и не мог приехать повидаться. Уверенности, ощущения безопасности она не ждала. Никакие клятвы не способны были изменить установившихся между ними отношений. Она инстинктивно это чувствовала, доверяя тому, что было скрыто от глаз.

Но ее мучила собственная беспомощность. От нее ничего не зависело. Она смутно ощущала столкновение и сшибку каких-то мощных мировых сил, их движение, темное, неуклюжее, тупое, но величественное, движение, способное раздавить человека чуть ли не в пыль. Вот она, беспомощность, беспомощное кружение в вихре пылинок! И как жестоко было желание воспротивиться, восстать, вознегодовать и броситься в драку. Но в драку с чем?

И может ли она голыми руками исправить лик вселенной, сдвинуть горы, восстановив их на законном их месте? Ведь нет у нее ничего, кроме двух слабых рук.

Месяц шел за месяцем, и вот уже настало Рождество — показались подснежники. В маленькой лощине в лесу возле Коссетея они особенно разрослись. Собрав цветы, она послала их в коробке Антону — он ответил ей торопливой благодарственной весточкой, полной признательности и, как ей показалось, грусти. Взгляд ее сделался по-детски озадаченным. Так, озадаченная, она и ходила, беспомощная, влекомая потоком дней и тем, что должно было случиться.

Он же был занят своими обязанностями, которым отдавал себя целиком. Но таившаяся где-то в глубине его «я» душа, стремившаяся к воплощению и свято надеявшаяся воплотиться, лежала мертвенным грузом, как зародыш, умерший в материнском чреве. Да и кто он такой, чтобы придавать значение связности своего существа? И так ли важна личность каждого отдельного человека? Разве он всего лишь не кирпичик в великом общественном сооружении — нации, современной цивилизации? Личные же движения и поползновения так мелки, так вторичны. Важно сохранить общий контур сооружения, не разрушать его, не наносить ему урона во имя каких бы то ни было личных целей, потому что никакими личными целями такой урон оправдать нельзя. И разве важны чувства и связи личности? Важно занимать определенное место в системе Целого, в великом и хитроумном здании цивилизации, вот и все. Важно Целое, каждая же отдельная клеточка, частица, то есть личность, значение имеет, лишь поскольку представляет это Целое.

И потому Скребенский, совершенно упуская из виду девушку, шел своим путем, служа тому, чему должен был служить, и вынося все то, что должен был выносить, безропотно и безмолвно. Что же до внутренней его жизни, тут он словно умер. И воскреснуть из мертвых он был не в состоянии. Душа его пребывала в гробнице. Его жизнь сосредоточилась в установленных рамках и текла по установленным правилам. Там же пребывали и все пять его чувств. С ними надо было считаться, удовлетворяя их. Но помимо них, он представлял собой лишь жизненную Идею, великую, раз и навсегда установленную, неоспоримую и единственно важную.

Значение имело лишь благо большинства, массы. То, что являлось для этой массы, взятой совокупно, самым большим благом, было таковым и для отдельного индивида. И потому каждому надлежало отдавать всего себя всемерной поддержке государства и трудиться во имя того, что было наибольшим благом для всех. Возможно, государство и нуждалось в улучшениях, но вносить их надо было, блюдя сохранность общего здания, Целого.

Никакая высочайшая цель, направленная к общему благу, не способна была даровать воплощение его душе. Это он знал. И однако не считал душу индивида чем-то существенным. Он верил, что значение человеку придает лишь то, что связывает его с обществом.

Он не мог понять, не был рожден понять тот факт, что высшее благо человеческого сообщества еще не есть высшее благо каждого в нем, что даже среднему человеку требуется нечто большее. Считая, что сообщество представляет миллионы людей, он полагал его в миллионы раз важнее всякой отдельной личности, забывая о том, что понятие «человеческого сообщества» есть всего лишь абстракция массы, но не сама масса. Потому и абстрактное «всеобщее благо» превратилось в штамп; потеряв значение для обычного среднего человека и возможность увлечь его, «всеобщее благо» стало раздражающим воплощением вульгарного и консервативного материализма в самом низменном понимании этого слова.

Под высшим благом для масс стали чаще всего понимать материальное благополучие всех классов общества.

Но Скребенский не придавал большого значения собственному материальному благополучию. Останься он без гроша — он и тут не слишком бы расстроился. А если так, то могло ли являться для него высшим благом стремление посвятить жизнь всеобщему материальному благополучию? То, что не было важным для него лично, в глубине души он не считал достойным всех мыслимых жертв. Ну, а то, что он считал важным для себя самого… — нет, говорил он себе, общество нельзя рассматривать с такой точки зрения: мы же знаем, что требуется большинству людей, им требуется существенное, устойчивое, хорошее жалованье, равные возможности, хорошие условия жизни — вот чего желает общество. Все хитроумное, сложное оно отвергает. И долг перед обществом весьма прост: помни о материальном, держи в уме непосредственное благополучие каждого человека, вот и все.