Изменить стиль страницы

— Мы немного опоздали, — сказал он.

— Где вы были?

— В Дерби-съездили повидаться с другом моего дяди.

— А кто он такой?

Для нее было внове задавать такие откровенные вопросы и получать на них прямые ответы. Но она знала, что с этим человеком такое возможно.

— Ну, он тоже священник — мой опекун, один из опекунов.

Урсула поняла, что Скребенский сирота.

— Где же теперь вы чувствуете себя дома? — спросила она.

— Дома? Не знаю, право. Я очень люблю полковника — полковник Хепберн, так его зовут. Потом есть еще тетки… Но по-настоящему дома я, наверное, чувствую себя в армии.

— И вам нравится вот такая самостоятельность? Чистые зеленовато-серые глаза на секунду замерли на ней — он думал, что ответить, не замечая ее.

— Наверное, да, — сказал он. — Видите ли, отец мой так здесь и не акклиматизировался. Хотел, уж не знаю каким образом, но в нем все время чувствовалось некое принуждение. А мама — я всегда считал, что она слишком уж меня балует. И меня не покидало чувство, что меня балуют — мама балует! А потом я рано уехал в школу и должен сказать, что внешний мир показался мне роднее собственного моего дома — не знаю, как могло такое быть.

— Так вы чувствуете себя, как птица, гонимая ветром? — спросила она, прибегнув к где-то вычитанной фразе.

— Нет-нет. Где бы я ни находился, мне очень уютно.

И опять все больше и больше он порождал в ней ощущение широких просторов, далей, больших скоплений людей. Ощущение это влекло, как влечет пчелу уловленный, дальний запах. Но было в этом ощущении и что-то болезненное.

— Вы больше нравитесь мне в этом платье, — сказал он и, чуть склонив голову к плечу, оглядывал ее оценивающе, чутко и критически.

И ее охватило новое чувство: впервые она испытала любовь к своему отражению, к маленькому прекрасному образу, увиденному его глазами. Она должна была соответствовать этому образу и стать действительно прекрасной. Мысли ее мгновенно обратились к туалетам, ее снедало страстное желание хорошо выглядеть. Домашние изумленно наблюдали это неожиданное преображение Урсулы. Она стала элегантной, по-настоящему элегантной в платьях из набивного ситца, которые сама для себя шила, в шляпках на собственный вкус. Во всем этом чувствовалось вдохновение.

Он сидел в бабушкиной качалке и раскачивался в ней лениво и флегматично, взад-вперед, слушая, что говорит Урсула.

— Вы ведь не бедны, правда? — спросила она.

— Вы в смысле денег спрашиваете? У меня имеется сто пятьдесят фунтов в год собственных денег, так что бедный я или богатый — это как смотреть. Вообще это довольно скудно, конечно.

— Но вы ведь будете зарабатывать?

— У меня будет жалованье — и сейчас есть за офицерское звание. Так что добавьте к этому еще сто пятьдесят фунтов.

— Но будет и больше, правда?

— Больше, чем двести фунтов в год, в ближайшие десять лет не получится. Жить на жалованье — это значит оставаться бедным.

— Вам это обидно?

— Оставаться бедным? Сейчас не очень А потом, может быть, и станет. В армии офицеры очень хорошо ко мне относятся. Полковник Хепберн, тот просто слабость ко мне питает, а он, как я думаю, человек богатый.

По жилкам Урсулы пробежал холодок. Неужели он собирается себя продать?

— Полковник Хепберн женат?

— Да. И у него две дочери.

Но гордость помешала ей высказать озабоченность, поинтересовавшись, не хочет ли выйти за него замуж дочь полковника Хепберна.

Последовала пауза. Когда вошла Гудрун, Скребенский все еще лениво покачивался в качалке.

— У вас вид, как у лентяя, — сказала Гудрун.

— Я и есть лентяй, — отвечал он.

— И выглядите вы настоящим увальнем, — продолжала она.

— Я и есть увалень, — отвечал Скребенский.

— Что, остановиться не можете? — сказала Гудрун.

— Нет. Это перпетуум мобиле.

— У вас тело словно без костей.

— Мне нравится это ощущение.

— Значит, у нас разные вкусы.

— Как жаль.

И он продолжал раскачиваться.

Гудрун уселась у него за спиной и, когда он откинулся назад, поймала между пальцами клок его волос, так что с движением качалки вперед волосы натянулись. Он не обратил на это внимания. Слышалось лишь поскрипывание качалки В тишине, как цепкий краб, Гудрун ухватывала его волосы всякий раз, как качалка устремлялась к ней. Урсула краснела от неловкости, видя, что он начинает сердиться.

Наконец он вскочил — резко, как отпущенная пружина, встал в полный рост на коврик перед камином.

— Да почему вы не даете мне спокойно покачаться, черт возьми! — с раздражением, возмущенно воскликнул он. Он высился на коврике, кипя от негодования, глаза его метали сердитые молнии.

Гудрун хохотнула своим низким, глубоким смешком.

— Мужчины не раскачиваются в качалках, — сказала она.

— А девочки не таскают за волосы мужчин, — сказал он. Гудрун опять хохотнула.

Сцена эта позабавила Урсулу, но в веселье ее было ожидание. И он чувствовал в Урсуле это ожидание. Оно возбуждало его. Ему хотелось приблизиться к ней, ответить на ее зов.

Однажды он взял ее в Дерби в экипаже. В их полку военных инженеров были лошади. Пообедав в трактире, они стали бродить по ярмарке, радуясь всему, что видели. Он купил ей у разносчика экземпляр «Грозового перевала». Потом они набрели на аттракционы, и она сказала:

— Отец всегда катал меня на качелях.

— И вам это нравилось? — спросил он.

— О, это было чудесно! — воскликнула она.

— Хотите покататься сейчас?

— С удовольствием, — сказала она, хотя ей было и страшновато. Однако перспектива чего-то необычного, возбуждающего показалась ей заманчивой.

Он сразу отправился к кассе, заплатил, помог ей взобраться. Казалось, его занимали лишь его действия. Люди вокруг были ему безразличны. Она хотела бы отступить на задний план, но отойти от него ей показалось стыднее, чем выставить себя напоказ перед толпой или взобраться на качели. Встав перед ней, со смеющимися глазами, он неожиданно резко, стремительно стал раскачивать качели. Она ощутила не страх, а восторг. Он раскачивался, глаза его светились возбуждением, и она обратила к нему лицо, как цветок, обращающий его к солнцу, такому яркому, прекрасному. И они понеслись, рассекая солнечный свет, вверх, прямо в небо, как снаряд из пушки, и потом с той же ужасающей стремительностью ухнули вниз. Ей бесконечно нравилось это. Движение словно расплавляло их кровь, и они смеялись, охваченные пламенем.

После качелей они, чтобы успокоиться, отправились на карусели, и он воздвигся, устремляясь к ней, на тряском своем деревянном скакуне, такой свободный, раскованный, в полном довольстве от жизни. Они крутились на карусели под скрипучие звуки музыки, и она все время помнила о людях внизу, на земле, и ей казалось, что они с ним вдвоем вечно будут мчаться так, гордо парить, бодро и храбро высясь над обращенными к ним лицами людей внизу, вознесенные и презревшие будничность толпы.

Когда пришлось спешиться и отойти, она ощутила досаду, как великанша, вдруг утратившая свой рост и величие, как бы сброшенная с пьедестала на милость толпы и к ее ногам.

Они ушли с ярмарки, вернувшись к экипажу. Проезжая мимо собора, Урсула почувствовала настойчивое желание заглянуть туда. Но внутри все было заставлено лесами, грудами сбитого камня и мусора, под ногами скрипела штукатурка, а высь собора гулким эхом отзывалась мирским голосам и ударам молотков.

Она испытала потребность окунуться на мгновение в мирный сумрак, принести туда все смутное свое томление, нежданно и неодолимо нахлынувшее вновь после безумной скачки на ярмарке, над лицами толпы. После приступа гордости ей хотелось утешения, уюта, ибо гордость, как и презрение, казалась ей особенно мучительной.

Но древний церковный сумрак заполоняли куски штукатурки, пахло известковой пылью и известью, они натыкались на леса и кучи мусора, а алтарь был завешен пыльными тряпками.

— Давайте посидим здесь минутку, — предложила она.