Изменить стиль страницы

Урок был окончен, мистер Харби ушел. С дальнего конца зала донесся свисток и удары тростью. Сердце замерло в ней. Выносить это она не могла, невозможно слушать, как бьют ее мальчика. Голова у нее шла кругом. Хотелось броситься вон из этой школы, покинуть это пыточное место. Она ненавидела теперь директора, глубоко и окончательно. Как ему не стыдно, этому зверю! И надо прекратить это запугивание, положить конец безобразной жестокости. Вскоре Хилл прошаркал назад, громко и жалобно плача. Громкий горестный плач ребенка надрывал ей сердце. Потому что, положа руку на сердце, умей она наладить дисциплину в классе, подобного не случилось бы, Хилла не вызвали бы, не побили тростью.

Она перешла к уроку арифметики, но была рассеянна. Хилл уселся на заднюю парту, сгорбился там, давясь слезами и кусая руку. Это длилось долго. Она не осмеливалась ни приблизиться, ни заговорить с ним. Она стыдилась его. И чувствовала, что не может простить ребенку этой его сгорбленности, громких слез, мокрого лица, сопливых рыданий, в которых он утонул.

Она стала проверять задачи. Но детей было слишком много. Обойти весь класс она не могла. И еще Хилл, который был на ее совести. Он наконец перестал плакать и тихо сидел, сложа руки и поигрывая ими. Потом он поднял глаза на нее. На лице его остались грязные разводы от слез А глаза были странно ясными, словно отмытыми, белесыми, как небо после дождя. Он не держал зла. Он уже все забыл и ждал, чтобы его вернули на обычное его место.

— Принимайся за работу, Хилл, — сказала она. Дети решали задачи, как она понимала, беззастенчиво списывая. Она написала на доске очередную задачу. Но обойти весь класс она не могла и опять прошла к первым столам, чтобы наблюдать оттуда. Некоторые уже решили задачу. Другие — нет. Что тут поделаешь?

Наконец настала перемена. Объявив конец урока, она с трудом, всеми правдами и неправдами заставила детей покинуть класс. И осталась перед кучей мусора — исчерканных непроверенных тетрадей, сломанных указок, изгрызенных ручек. Ее даже затошнило — настолько глубоко было теперь ее страдание.

Дальше — больше, мучения ее длились и длились без конца, день за днем. Ее всегда ожидала гора непроверенных тетрадей с тысячью ошибок, которые нужно было исправлять, — тягостная обязанность, которую она ненавидела всей душой. Дела шли все хуже и хуже. Если она пробовала льстить себя надеждой, что сочинения ее учеников стали живее и интереснее, то тут же ей бросалась в глаза грязь в тетрадях, становившаяся все невыносимее, — тетради были теперь вопиюще, безобразно грязными. Она пыталась с этим бороться — безрезультатно. Оставалось не, принимать это близко к сердцу. Да и зачем? Зачем уверять себя в том, как это важно, что она не умеет научить, детей писать чисто и аккуратно? Зачем ставить это себе в укор?

Пришел день получки, и ей выдали четыре фунта два шиллинга и один пенс… Это преисполнило ее гордостью. Никогда еще она не держала в руках такой большой суммы. И это ведь она сама заработала. Сидя на империале, она беспрестанно ощупывала золотые монеты, боясь, что потеряет их. Они придавали ей силы, солидности. И войдя в дом, она сказала матери:

— Была получка, мама.

— Угу, — спокойно отозвалась мать.

Тогда Урсула выложила на стол пятьдесят шиллингов.

— Это за мое содержание, — сказала она.

— Угу, — только и ответила мать, так и оставив деньги лежать на столе.

Урсулу это задело. И тем не менее, свою долю она внесла. Она была свободна. То, что на нее потратили, она оплатила. И у нее еще осталось больше тридцати двух шиллингов собственных денег. Она не хотела их тратить, хотя от природы и была транжирой; самая мысль о том, чтобы тронуть такое сокровище, казалась ей кощунством.

Теперь у нее в жизни была своя точка опоры, свое независимое положение. Она была не только дочерью Уильяма и Анны Брэнгуэн. Она была самостоятельной. Она зарабатывала себе на жизнь. Она была важным членом трудящейся массы. Она не сомневалась в том, что пятьдесят шиллингов в месяц полностью покрывают все расходы на нее. Если бы мать получала по пятьдесят шиллингов в месяц от каждого ребенка, это составило бы двадцать фунтов и не надо было бы думать об одежде. Вот и хорошо.

Урсула чувствовала себя независимой от родителей. Она принадлежала теперь не им. Теперь понятие «Комитет образования» стало для нее не пустым звуком, а маячивший где-то вдали Уайтхолл словно приблизился. Она знала, кто в правительстве занимается сферой образования и отвечает за нее, и ей казалось, что этот министр каким-то образом связан с ней, Урсулой, подобно тому, как связан с ней ее отец.

Она стала другим человеком, получила дополнительные обязанности. Она была теперь не просто Урсулой Брэнгуэн, дочерью Уильяма Брэнгуэна. Она была еще учительницей пятого класса школы Святого Филиппа. И ей надлежало теперь быть только учительницей, и ничем больше. Ничего не попишешь. Бросить преподавание она не могла.

Как не могла и преуспеть в нем. И это было ее наваждением. Шли недели, а Урсула Брэнгуэн, свободная, веселая девушка, все не возвращалась. Существовала лишь ее тезка, девушка, носившая одно с нею имя, мучившаяся сознанием того, что не управляется с классом. В выходные же наступала реакция — страстное наслаждение свободой, по утрам ее пьянило сознание, что ей не надо в школу, днем бурную, ни с чем не сравнимую радость доставляло вышивание, каждый стежок, который она выполняла цветными шелковыми нитками. Потому что она не переставала помнить о ждущем ее узилище. Ведь то была лишь передышка, и закованное в кандалы сердце хорошо это чувствовало. И она пыталась удержать быстротекущие мгновения, выжать из них всю сладость до последней капли в маленьких и жестоких вспышках неистовства.

Она никому не рассказывала, в каком мучительном положении находится. Ни с родителями, ни с Гудрун она не делилась тем, каким ужасом стала для нее работа учительницы. Но в воскресенье вечером, чувствуя приближение утра понедельника, она была как натянутая струна, уже чувствуя, как вот-вот начнется ее мука.

Она не верила, что когда-нибудь сможет справиться с этим бандитским классом в этой бандитской школе — нет, это невозможно, невозможно. И однако не смочь — означало полное крушение. Это было бы признанием того, что мир мужчин оказался не для нее, что ей не удалось отвоевать в нем свое место; и крушение это должно было произойти на глазах у мистера Харби. А потом до конца ее дней ее преследовала бы мысль о мире мужчин, о том, как не смогла она вырваться на свободу, получить простор для серьезной ответственной работы. Вот Мэгги место себе отвоевала, став вровень с мистером Харби, не чувствуя своей от него зависимости, и душа ее вольна витать в поэтических далях. Мэгги свободна. Мистер Харби-мужчина скромной и сдержанной женщине по имени Мэгги не симпатизирует. Но мистер Харби-директор уважает учительницу мисс Шофилд.

Однако пока что Урсула могла только завидовать Мэгги и восхищаться ею. Самой Урсуле еще только предстояло добиться того, чего уже добилась Мэгги. Ей еще предстояло прочно встать на ноги, отвоевать себе место на территории мистера Харби и не уступать его. Потому что директор теперь начал настоящую и планомерную атаку с целью выжить ее из школы Она не могла обеспечить дисциплину в классе. Ее ученики были возмутителями спокойствия и самыми слабыми по успеваемости в школе. Следовательно, ей надлежало уйти, освободив место для человека более полезного, кого-нибудь, кто сможет укрепить дисциплину.

Директор разжигал в себе яростное ее неприятие. Ничего иного от нее, кроме ухода, он не желал. С каждой неделей ее пребывания в школе класс становился все хуже и хуже, и значит, она совершенно не годилась. Его система преподавания, составлявшая стержень всей школьной жизни и определявшая каждое движение его самого, нарушалась присутствием Урсулы, грозила рухнуть от этого присутствия. Она представляла опасность для него лично, опасность, чреватую ударом и падением. И, тайно движимый подспудным инстинктом сопротивления, он начал подготавливать увольнение Урсулы.