Изменить стиль страницы

— Ваша кожа… белая-белая и нежная. А руки изящны и нежны, но еще и умелы, ведь вы правили конем не хуже любого мужчины. Ваши плечи…

Он задумчиво погладил их пальцами, потом отдернул, будто обжегся.

— Посмотрите, — вдруг сказал он требовательно, — вот сюда. — Поднял «Часослов» так, чтобы мне было видно, и стал листать, пока не отыскал нужный рисунок, раскрашенный яркими красками. — Вот ангел с точно такими волосами, как у вас. Разве он не прекрасен?

— Да, конечно…

Ангел с раскрашенным лицом, тяжелый от позолоты, был прекрасным, но совершенно неестественным. Муж и во мне видит позолоченную икону? А я — женщина из плоти и крови.

— А что вы скажете о моих губах?

Это было несколько смело с моей стороны, я торопила его, но отчего бы и нет? Некогда мой трубадур Бернар сравнил их с раскрывающейся розой — ярко-алой, с безупречными лепестками.

— Очень милы…

— Вам можно их поцеловать.

Я пришла в отчаяние.

— Мне бы так и хотелось поступить.

Людовик наклонился и нежно прикоснулся своими губами к моим. Мимолетно.

— Вам понравилось? — спросила я, когда он отстранился.

— Да.

Улыбка была совершенно обезоруживающая.

Я положила руку ему на грудь (сердце билось ровно, размеренно), наклонилась и поцеловала его уже по своей воле. Людовик не возражал, но и на поцелуй не ответил. И все равно после этого улыбнулся. Словно малыш, которому дали немножко марципана.

— Мне тоже понравилось, — сказала я ему, чувствуя, как неотвратимо овладевает мною отчаяние.

Он что, не знает, что делать нужно? Кто-то же, небось, постарался его просветить. Вероятно, его воспитание не позволило ему услышать столько грубых шуток и откровенных воспоминаний, сколько мне довелось слышать от мужчин, но все же…

— Я полагаю, мы будем счастливы вместе, — пробормотал супруг.

— А вы хотите обнять меня?

— Очень хочу. Может быть, уснем теперь? Время уже позднее, вы, наверное, весьма утомлены.

— Но я думала…

Что сказать на это? Глаза Людовика были широко распахнуты, взгляд дружелюбный и просто завораживающей.

— Разве аббат не станет требовать доказательств нашего союза — например, простыней?.. — Я с трудом выдавливала из себя слова. — Постель должна быть в пятнах крови, дабы доказать мою невинность и вашу способность отобрать ее.

Тут же на его лице снова появилось выражение упрямства, брови сошлись на переносице. В ответе же сквозило сдержанное достоинство. Полнейшая уверенность в себе.

— Доказательства аббат получит. Когда я того пожелаю.

— Да ведь, Людовик… Мои дамы станут смеяться.

— Мне до этого дела нет. И вам не должно быть. Это их совсем не касается.

— Но станут говорить, будто вы нашли во мне какие-то недостатки. Или — что еще хуже — будто я уже не была невинна.

— Значит, они впадут в заблуждение. Я не встречал еще женщину, которая так тронула бы мое сердце, как вы. И я совершенно уверен в вашей невинности. Так что не стоит вам огорчаться. Идите ко мне…

Отложив молитвенник, Людовик обнял меня — как брат, утешающий огорченную сестру. Невзирая на все восхищение мною, его мужское достоинство не пошевелилось, не уперлось мне в бедро. Может, мне его потрогать? Я, конечно, не имела практического навыка, но теоретически была подготовлена.

Однако поступить так я не могла. Не осмелилась коснуться его так вольно. Просто невозможно было это уделать, когда с нами Господь Бог, «Часослов» и странная набожность самого Людовика.

Потом Людовик выпустил меня из объятий, задул свечу, и мы легли рядышком, словно надгробные статуи. Я чувствовала себя униженной. Мой брак и не брак вовсе. Знала, что Людовик уснул, невозмутимый, как те самые статуи, скрестив на груди руки, будто все упрашивал Бога внять своим молитвам. Я повернула голову и взглянула на него: лицо было совершенно безмятежным, не ведающим о том, какое страшное разочарование я только что пережила.

Наконец уснула и я. Когда забрезжил день и я проснулась, Людовика уже не было рядом, «Часослов» бережно уложен на пустую половину подушки рядом со мной и раскрыт на странице с позолоченным ангелом. Постельное белье осталось девственно чистым. Ни единого пятнышка крови, каковое свидетельствовало бы о том, что муж исполнил свой долг по отношению ко мне или хотя бы испытал такое желание.

Правда, это можно было поправить, разве нет? Быстренько уколоть палец иголкой… но этого делать я не стала. Не я сделала такой выбор, пусть Людовик сам и отвечает за свою несостоятельность. На осторожные расспросы аббата тем утром я ответила со всем высокомерием. Надменно, ледяным тоном, далеким от какого бы то ни было волнения.

— Если вам угодно знать, что происходило между мной и моим супругом на брачном ложе, вам надлежит спросить о том принца.

Своих дам я повергла в молчание холодным взглядом и требованием подать мне завтрак не мешкая. Лучше прямо сейчас, нежели тогда, когда они сами решат, что пора… Я не покажу им своего унижения, но закроюсь прочной броней, подобно тому, как мой повар в Бордо прятал нежный миндаль под коркой сахара. Что до Аэлиты, откровенно встревоженной, я просто не пустила ее на порог. Даже с ней я была не в силах говорить о том, что произошло. Иначе я бы, наверное, просто разрыдалась.

Что за разговор состоялся у аббата с принцем, я так и не узнала.

Стремясь произвести впечатление на моих подданных, аббат Сюжер собственноручно возложил на нас с Людовиком графские короны в великолепном кафедральном соборе, провозгласив нас графом и графиней Пуатье. Людовик, принимая эту новую почесть, проявил достойную сожаления робость и смущение, я же в продолжение всей церемонии зорко следила, кто демонстрировал покорность, преклоняя колена и опуская голову низко, а еще зорче высматривала тех, кто этого не счел нужным сделать.

Таких, как Гийом де Лезе, кастелян [24]моего собственного замка Тальмон, куда мы обычно выезжали на охоту. Столь приближенный к моей особе, он первым должен был бы присягнуть на верность. А он этого не сделал. Он всегда был рыцарем сверх меры дерзким, неизменно заботился о своем продвижении, и вот теперь прислал донельзя надменный устный ответ через одного из подчиненных ему рыцарей — тот дрожал, выполняя поручение. Что ж, у него были основания дрожать. Я подумала, не бросить ли его в темницу на недельку за неподобающие двусмысленности, да только грех-то лежал не на нем самом. Гонца не наказывают, так учил меня отец. Это может только удесятерить грядущие осложнения.

Де Лезе не смог присутствовать на моей коронации: время его было расписано по часам. Он только сообщал, что подобные церемонии ему не по нраву — признавать своим сюзереном какого-то франка. И такая неприязнь ко всему, что исходит от франков, перевешивает его искреннюю преданность мне, в чьих жилах течет, вне всяких сомнений, чистейшая аквитанская кровь. Я чуть не плюнула от отвращения, слушая столь неискренние заверения. Осторожными расспросами выяснила, что де Лезе недавно увеличил гарнизон в Тальмоне и готовится выдержать осаду.

Он что же, сделался хозяином в моем замке? И станет там защищаться, если я разгневаюсь — так, что ли?

Гнев начал закипать во мне. Как посмел он столь нагло сообщать мне о своей измене? Но это было еще не худшее. Посланец де Лезе, с неестественно застывшим лицом, вручил мне маленький плоский кожаный мешочек. Я открыла его, и что же было внутри? На пол, кружась, посыпалась горстка птичьих перьев с красивой каймой, испещренных серыми и черными точками.

Бог мой! Я-то знала, чьи это перья. Гийом де Лезе, пояснил смущенный гонец, опустившись передо мной на колени и с трудом выдавливая слова после того, как увидел выражение моего лица, не сомневается, что новые граф и графиня де Пуатье не станут возражать, если он позволит себе эту вольность…

Гнев переполнил меня и хлынул наружу. Подобная наглость переходила всякие рамки! Это были мои птицы! Очень редкие северные кречеты, мне подарил их отец. Их кормили и натаскивали для меня лично. Уж никак не для руки такого простолюдина, как Гийом де Лезе.

вернуться

24

Управитель и начальник гарнизона замка, обычно королевского.