Правильно. Вы шибко грамотны. Вам про что в книжке не пропишут — вы думаете, того и нету. А вот и не знаете вы ничего. Молодая, мелко плавали. И спина у вас — наружи была. А только если ваша правда, а не моя, тогда и скажите: это что же Гаврила-то всё об заборы головой стукалси? В проулке подойдет, за доски уцепится да и колотится-бьется?.. Чай он колдун, а это его бесы доняли. Оне, колдунищи, когда не колдуют, то нечиста сила трясет-мотат, не отступатся. Колдовать заставлят. Оне если не наколдуют — хворают. А бесу душу как продал, так уж он доймет: “колдуй!” Вот как. Вот он об доски-то и колотилси. Гаврила-то“ Да чай он самому Барме брат!

А с Бармой еще дедянька в парнях дружился, сказывал. Барма-то, знашь, сам русскай был, а это его татары эдак прозвали. Татары перед базарным днем приезжали да у них всё и останавливались. Двор-от широкай пустой, и в том двору сроду былки единой не росло. Изба темна, никто к ним не ходит, одне татары на полу вповалку по субботам спят, бывало. Им, татарам, и не страшно — сами без креста, без пояса, им чего? Вечером из Тат-Шмалака наедут, а утром до зорьки уж на базаре стоят, лошадей продают. Ну, татары сё у нёво и спрашивают — то про вёдро, то ище про чего: “барма?” да “барма?” Так за нём и пошло: Барма.

Ну и вот, в парнях молоденьких сходил дедянька к Барме. А старичище, бармин отец, только один раз на дедяньку-то и поглядел. С печки свесилси, бородища до поясу, брови шишками сведет-страшнай.

Ну. Возвращатся дяденька домой — и вот ведь как у нёво зубы зачили болеть! Никакого спасу нету. Он в баню скорей — пропарю. А уж когда наколдуют, знай от тепла-жара сразу хуже становится, сама перва примета. Дяденька оттудова, как пуля, выскочил, с голиком березовым в избу влетел, и не больно оделен. А оне, зубы, сильней да сильней. Всё шибче и шибче! Дедянька-то до самого вечеру по избе на карачках ползал, по печке кубарем каталей. И вот кататся дедянька по печке, плачет в голос, криком кричит — опух. И Барма всходит:

— Васятк! Айда к девкам!

А оне в робятах ходили к Паньке Курмышенской: она на Курмыше жила и губы медом мазала. Вот она губы медом намажет, а оне ее цолуют.

Дедянька-то с печки уж и не калякат:

— Како “к девкам”, Барма? Я ведь с зубами на стенку лезу.

А Барма и засмеялся:

— Э-э-э!.. Аида, собирайси. Щас всё пройдет. Это ище тятька пошутил!

Ну и что? Шагнул дяденька с Бармой за вороты — и вот быдто рукой сняло! Барма — он ведь много чего умел.

Вот раз в парнях пошли они с дедянькой в караулку. В лесу, в Едельном клину, караулка стояла, в ней сторож лес ухранял. Ну а когда сторожа нету, дедяньку посылали. Оне с Бармой соберутся и пойдут. И вот, дедянька сказыват, ночью стоят оне в лесу. Барма ему и показыват:

— Погляди-ка, Васятк.

А оттудова Долгу гору видать. Глядит дедянька на Долгу гору — она далёко, ночью не разглядишь. И видит: на самой вершине быдто кто костер большущай раздул. И костер этот так видать, как и не быват сроду. И огонь видать, и дым видать, а вокруг костра вроде темны люди ходют. Глядит дедянька — вот сыматся этот костер большущай вместе с людьми, над лесом подымется и летит прямо на них, и всё больше да больше делатся. И люди с костром летят и так же в небе вокруг костра ходют, как вроде переговариваются. Дедянька-то испугался: “свят, свят…” А Барма-то тут и засмеялся. Ну. И костер вместе с людями на полнеби рассыпалси.

Ладно. В караулку взошли, свет в лампе вздули. Дедянька взял граненай стакан, самогону налить. Барма-то и говорит:

— Глянь, Васятк. Стакан-то — с трещиной. Лопнул.

Дедянька глядит — а как раз по середке по самой вроде надрезано: трещина.

— Эх! Чуть ведь не налил! — баит. — Донышко-то отвалилось ба…

Ну и выкинуть стакан-то хотел. А Барма смеется:

— Погоди, не бросай.

Глянул дедянька — а стакан целай!

— Барма! Да только щас трещина была!

А он:

— Наливай, Васятк. Не бойси.

…Да-а, Барма сильнай колдун был. Что Барма, что Гаврила. Ну не сильней, конечно, свово отца. Наталья-то, это Соньки вашей мать, а Барме племянница, она уж потом, позжее переняла. Она ведь молоденька замуж выходила. Мясник муж-то был, квартирешка у него в Сызр не окыл вокзала. А оне там, в этих домах, как ведь живут? Под замком и день и ночь. Каждай в своей скворешне сидит, из окошечка высовыватся и на протуар оттудова сверху смотрит. Наталья-то, чай, тогда в театре работала. Артистам одежу кой-какую нарошин-ску шила и их убряжала. Ну не больно ее там приголубили. Не приветили что-то. Разжаловали. Я, мол, там ее на первом же случае раскусили. Не утерпела, чай, да, може, какому артисту килу и посадила. А там ведь терпеть-то не будут: проштрафилась — айда, ступай. Ну и выгнали. А муж, мясник-то, здоровай-краснай был, не пил, не гулял. Не латрыга, не табашник. Ну — баптист вскорости оказалси! Она от нёво — ба-а-а! — скорея ноги в руки, да и убежала, опять в отцову избу.

И уж когда Наталья от мужа вернулась, да когда стареть начала, тут уж про нее сильнай разговор пошел. Это перед Гаврилиной смертью. Тут много под-тверждениев-то было: молоко у коров отымат. А вот оно не сплетни. И раз у Шароновых случилось. Коровушка-матушка мычит, места себе не найдет, и день и два и три. Ее доют — а молока капли нету. А уж сроду ведерница была! Оне, Шароновы, сколь время ума не приложут: что с Дочкой да что с Дочкой? Корову иху Дочкой звали… Только что-то вышел Янька-то Шаронов во двор середь ночи, а дело зимой было, рождественским постом. Мороз как раз несусветнай, бревны в избах трещат. Вот он вышел, да потихоньку — батюшки-светы! Наталья кривая прям наспроть крыльца гола-раздета на снегу стоит и — босиком! Вороты кругом изнутри на запорах, и как она во двор попала — не знай. А корова в сарае прям в стенки бьется, мечется и не мычит, а как человек стоном стонет. И вот глянула Наталья на Яньку, увидала ёво — глядит Янька, а уж на том самом месте никакой Натальи нет: огненнай шар закрутилси, завертелси. И вот шар-то как рассыпится вдребезги! На весь двор только искры до небу. Как только дом не подожегси, Янька-то дивится. Разбилси шар, а под ним вдруг кака-та черна свинья поджара оказалась. Что за свинья? Янька-то стоит-кумекат, в толк не возьмет. Тут свинья захрюкала, дурниной завизжала да к воротам кинулась. А под самыми воротами под землю и провалилась. И ни следов тебе нету, ничего. Снег ровный лежит. А это не свинья черна была, а сама Наталья. Оборотень.

Думал Янька думал: чово делать-то? И вот все же сыбразил. Укараулил Наталью, когда она в бане на заднем огороде мылась. Да кочергой дверь-то и подпер. Он в предбаннике сидит ждет, а там, в бане, жарища, долго не просидишь. Наталья-то — торк в дверь. А Янька ей из предбанника:

— Не выпущу! Испортила Дочку нашу, живая теперя не выйдешь! Угорай! — и матерно прибавил.

А колдуны матерно слово больно не любют. Чем матернее слово, тем, знай уж, тижельше им делатса.

Наталья видит — плохо дело. И стала она Яньку уговаривать:

— Открой, Яньк. Не узоруй. Какая такая Дочка? Я и не знаю. Люди про меня хвастают, а ты веришь. А у меня в печке дома пироги не вынуты, я уж и так скорея парилась, вполсилы, и пару хорошего — не дождалась.

А Янька знай матерно ругатся, не открыват.

— Видал тебя! — баит. — Знаю! Выправляй Дочку, такая-сякая, немазана-сухая!..

Ну, Наталья-то и поубещалась:

— Ладно, Яньк… Ступай домой. По-твоему пускай будет…

И опять ее Янька изругал по-всякому — и кочергу убрал, ушел.

Ну и что вы думаете? С того самого дня коровушка у Шароновых повеселела-повеселела, а к вечеру Марья уж ведро надоила: доиться корова стала! А то ведь беда им была. Она, Наталья-то, чай, прикинула: ага, Янька-то что? — смирнай. Да из плену, знашь, кантуженай пришел. Его ведь и на работу всё никуды не брали. Это уж потом он в ДОСААФ устроилси. В ДОСААФе стал роботать, по стрельбе. А то одна надёжа — на корову. Тихай мужичок — думала, с рук-то и сойдет. Вот она до коровы-то и добралась.