Вообще, средоточием всей жизни города является вокзал. С тех пор, как в его фундамент был заложен первый кирпич, кузятинцы сохраняют привычку прогуливаться по перрону, как по проспекту, и узнавать здесь новости дня прежде, чем о них сообщит программа “Время”.

Местная публика избалована отголосками больших событий и чужой славы. Испугать ее ничем нельзя, удивить почти невозможно. Почти… Ибо раз уж мы начали рассказ о Кузятине и кузятинцах письмами с заграничными штемпелями, нам придется поведать историю, удивившую даже этот крупный железнодорожный узел юго-запада страны.

История началась в июле месяце, когда вокзальный перрон особенно хорош, когда вперемешку с джинсами и маркизетами отпущенной на каникулы учащейся молодежи мелькают здесь серые юбки их бабушек рядом с вишневыми и черничными ведрами, а вокруг фонтанчика — голопузого мальчугана, раскрашенного сочными красками, из которого пил, говорят, Симон Петлюра, удирая от большевиков, — вокруг этого фонтанчика живой клумбой выстроились цветочницы, и в букетах их розы “Мери Пикфорд” перемешались с подвявшими васильками. В те дни васильков и вишен потребовалось особенно много, а три репродуктора, подвешенные к вокзальной стене в стиле псевдоанглийской готики, распевали день и ночь напролет бойкие молодежные песни.

Все вообще было организовано здесь в наилучшем виде, потому что в июле месяце через Кузятин на Москву пошли не какие-нибудь там парижские экспрессы, а поезда дружбы, увозившие в столицу на фестиваль юных французов, немцев, венгров, греков, болгар — словом, всех тех, кто предпочитал ненадежным воздушным линиям стальные рельсы и четкое расписание. В крупном железнодорожном узле поезда ненадолго останавливались, и разноликая, разноцветная, разноязыкая толпа высыпала из вагонов, как спелый горох из стручков. За десять-пятнадцать минут стоянки она успевала протанцевать пару танцев в кругу, скупить цветы и вишни, перезнакомиться со здешними джинсами и маркизетами и даже обменяться с ними адресами. Потом бил вокзальный колокол — кузятинцы, слава Богу, отстояли это свое право — перрон пустел, фестивальные гости махали из уплывающих окон, а бабуси торопились домой за свежими вишнями, потому что до следующего поезда оставались считанные часы.

Так было день и два, и три, и городу уже начинало казаться, что атмосфера праздника сохранится здесь навсегда и поэтому следующий фестиваль Всемирная федерация демократической молодежи постановит непременно провести в Кузятине.

Но за день до открытия фестиваля с последним поездом дружбы из Рима, затесавшись со своей гитарой в веселую итальянскую толпу, уехала в Москву кузятинка Лариса Семар. С перрона проводил ее одобрительным лаем черный пес Бурбон, по праву рождения призванный спасать людей в Швейцарских Альпах, но по иронии судьбы вынужденный сторожить кузятинские сады. Отсутствия Ларисы никто поначалу не заметил, к вечеру всполошилась мать, а утром следующего дня, часов в десять, телеграфный аппарат на почте отстучал срочную телеграмму: “я на фестивале тчк мне нравится тчк целую зпт ваша ляля”.

Город пришел в волнение. До сознания кузятинцев, убаюканных весельем фестивальных поездов, только теперь дошло, что они прозевали и не выдвинули на мероприятие своего официального представителя и что самовольный поступок Ларисы Семар может подорвать сложившийся в мире авторитет крупного железнодорожного узла, потому что Семар девочка необычная (так говорит о ней классная руководительница Маргарита Евгеньевна) или девочка “с пунктиком” (так говорят все прочие кузятинцы, за исключением Бурбона и еще одного человека, о котором речь пойдет ниже).

Разве нормальная, без “пунктика” девочка, скажем, Зоя Салатина, могла бы написать в сочинении по “Герою нашего времени”: “Если бы Печорин слетал в космос, а Онегин занялся генетикой, у них не возникли бы вопросы “как жить?” и “стоит ли жить вообще?” Они бы поняли — жить стоит. Жить, но не прозябать. Иначе не стоит”.

Маргарита Евгеньевна, женщина молодая, но сдержанная, проверяя сочинение, пожала плечами и подумала: “Девочку, конечно, заносит, но обсуждать сочинение в классе не стану; это может сказаться на ее психике. Зачитаю-ка я лучше выдержки из умненькой Салатиной”. И стала зачитывать: “Типичный представитель своего класса, Печорин переезжает с места на место, ищет ответ на вопрос: “стоит ли жить?” Он человек хотя и образованный, но знания применить не может и потому оказывается “лишним человеком”…

На дворе стоял тогда октябрь, в оконных рамах жужжала муха, недалекие пути стонали под тяжелыми товарняками, а голос Маргариты Евгеньевны и то, что она читала, сливался в монотонный осенний гул, от которого сами собой выплывали изо рта зевки и глаза слипались в электрическом желтом свете, тоже ненужном и скучном. Лариса за последней партой слышала только этот осенний гул и пыталась переложить его на стихи и одновременно на музыку. Припев выходил ничего, смесь “лишнего Печорина” с колесным тарарамом, и поэтесса так увлеклась, что Маргарита Евгеньевна из другого конца классной комнаты вдруг услыхала довольно мелодичное, задушевное пение. Она на полуслове прервала выдержку из Салатиной и выразительно посмотрела на последнюю парту. Проснувшийся от тишины класс дружно обернулся в том же направлении. Мечтательная Семар продолжала напевать, рисуя на запотевшем стекле октябрь, Маргариту Евгеньевну и далекую страну Элладу, где сочинения детям разрешали писать стихами.

Вообще, если бросить на чашу весов все то, что пережила и перестрадала из-за Семар Маргарита Евгеньевна, то на другую чашу придется положить десять лет жизни и тысячу седых волос. Из ее сочинения “Пусть всегда будет солнце” Маргарита Евгеньевна, к примеру, поняла, что не сегодня-завтра Лариса собирается в Америку, чтобы серьезно поговорить с президентом по поводу предотвращения ядерной катастрофы. Вызванная в школу мама-Семар слезно клялась, что никаких денег на билет дочка у нее не просила и разговоров о заграничных поездках в последнее время не вела.

Но даже эта история оказалась цветочком по сравнению с той ягодкой, которую преподнесла Маргарите Евгеньевне Семар однажды весной, когда весь Кузятин утопал в абрикосовом розовом цвете и дразнящих запахах. Они вливались в распахнутое окно учительской, и непреклонная Маргарита Евгеньевна позволила им себя одурманить. Поэтому, когда прозвонил телефон, и прозаичный голос из районо потребовал ее, она сначала игриво хихикнула в трубку и, только узнав, откуда звонят, пообещала прийти к назначенному времени. В районо ей пришлось позабыть весну со всеми ее прелестями. Листок из школьной тетрадки, исписанный ЕЕ почерком, в довольно витиеватых выражениях просил получше думать над названиями сочинений, прежде чем давать их старшеклассникам, потому что такое название, как “Чацкий — передовой человек своего времени” или “Жизненный путь Онегина” скоро им вообще “опротивеет” и они откажутся писать.

— Вас понять трудно, — сказали в районо и пристально взглянули на Маргариту Евгеньевну. — Почему вы вдруг решили пожаловаться нам на себя? Названия сочинений ваши?

— Мои…

— Почерк ваш?

— Почерк мой, но…

— И к тому же вам, передовой учительнице района, стыдно делать три ошибки на одной страничке. Не “опротивеет”, а опротивит… Как вы можете?

Маргарита Евгеньевна не могла. Но она знала человека, который мог и который не знал, что названия сочинений дает учитель, а не районе И этот человек решил, что к авторитетной Маргарите Евгеньевне прислушаются скорее, чем к никому неизвестной школьнице. Он захотел сделать доброе дело, воспользовавшись одним из талантов, которыми его так щедро одарила природа. И этим талантом было безупречное подделывание почерков. А этим человеком была Семар.

В каком мире, какими понятиями жила эта “чокнутая”, никто толком не знал. Она была бы даже ничего, если бы аккуратно постриглась “под пажа” или еще под кого-нибудь на манер прочих кузятинских старшеклассниц, если бы не пялила на себя необъятные балахоны, в которых могли уместиться сразу три Семар, и если бы зимой и летом, в жару и дождь не таскала за собой повсюду гитару и пса Бурбона, как какой-нибудь средневековый бард, а не нормальная советская школьница. Ежедневно она оглядывала себя в сотне зеркал, витрин и автомобильных стекол, но ни одно из отражений не подсказало ей, что следует немного преобразиться, чтобы люди перестали показывать на нее пальцами. Она жила с матерью, добропорядочной, усталой женщиной, и со старшей сестрой, усталой, добропорядочной и незамужней. Обе ее жалели, стыдились — и совсем не умели оправдывать перед соседками, которые говорили о Ларисе разное.