И колорит искусство должно иметь национальный.
Время тогда — 20-е годы — было сложное, ребята разные. Одни взахлеб писали с натуры. Другие бросали живопись, говоря, что фотография победит искусство. Но я свято верил, что живопись бессмертна.
Горюшкин-Сорокопудов был учеником Репина, он любил Русь и прививал нам любовь к древней архитектуре, к костюмам. А когда я приехал домой в Узбекистан, то здесь, на родине, в Ташкенте, по-новому, глубже понял древнюю нашу узбекскую культуру, полюбил навсегда шедевры зодчества Самарканда, Бухары, познал всю мудрость народного творчества.
Пенза!
Никогда мне не забыть юные годы, наш молодой пыл, любовь к трудному, но бесконечно дорогому делу — живописи».
И опять тепло улыбается художник:
«Много я поездил да и сейчас не сижу на месте. Как-то приезжаю на Иссык-Куль к другу-рыбаку, он мне и говорит:
«Давай варить уху».
А я ему в шутку отвечаю:
«Я уху люблю, но только скучно рыбу чистить».
Рыбак усмехнулся, взял ведро с рыбой, позвал меня и пошел к берегу озера.
Утро Кайраккумской ГЭС. Фрагмент.
Высыпал рыбу, потер ее песком, ну и через несколько минут была она голая — без чешуи…
«Не тот много знает, кто много прожил, а тот, кто много видел», — так у нас говорят.
Бывало, остановишься переночевать в чайхане. Попьешь чай. Ночь наступит.
Посетители разойдутся, а чайханщик возьмет дутар.
Звезды. Тишина. А он играет, и отовсюду подходят на песню старики. Соберутся, сядут в кружок.
А чайханщик играет и поет.
Сижу очарованный. Незаметно летит время. Старики молча расходятся, а я остаюсь, жду рассвета.
«Очень люблю горы, — после небольшой паузы продолжает рассказ Урал Тансыкбаевич. — Ночевал как-то на высоте четырех с половиной тысяч метров. Или однажды в горах с геологами спали в спальных мешках на голых скалах.
Ребята смеются:
«Смотри, дед, ночью волки отгрызут тебе голову».
Ничего, жив остался. Попривык. Работал.
Бывало, захочешь помыться, вода — лед. Ополоснешь руки, а потом долго греешь их под мышками — так окоченеют, отогреешь — и снова писать…
Вот что такое горы!
Написал тогда целую горную сюиту, вы, наверное, видели ее на выставке в Академии художеств СССР, на Кропоткинской улице…
Горы… — мечтательно произносит живописец».
И снова пауза.
И снова задумывается о чем-то этот подвижный пожилой человек с молодыми теплыми, как спелая вишня, глазами.
— Я жадный, — говорит он. — Хочу все видеть и никогда досыта не нагляжусь. Поэтому очень не люблю ночами ездить: боюсь что-нибудь пропустить.
В поезде всегда стою у окна. Все гляжу и гляжу.
Так хочется все, все запомнить. Есть река Чу. Там целые поля тюльпанов — сказка.
Или соленые озера. В них соль высыхает и становится похожей на белоснежное кружево. А сколько там птиц — лебеди, утки, гуси!..
А как в пустыне красиво! Правда, трудно по ней ездить, вот придумали бы машину, чтобы могла легко ходить по песку.
А сейчас едешь пустыней, видишь, столб пыли стоит — значит, кто-то буксует, надо ехать выручать — таков закон.
Нет, все-таки это очень здорово — ходить по земле, видеть, любить ее. В природе нет ничего второстепенного — все главное.
Не хочу верить, что когда-нибудь не смогу отправиться в дорогу. Я мотаюсь по горам и степям, и в этом вечном движении моя страсть.
Но бывают минуты, когда сидишь в мастерской и размышляешь. Сидишь наедине со своими думами…
И вот тогда очень важно, чтобы тебя понимали и поддержали в твоих мечтах друзья и соратники.
… Я всегда с восхищением думаю о великих русских критиках Белинском, Стасове…
Как они любили, как понимали искусство и как умели вовремя прийти к художнику, композитору, поэту со словом напутствия, помощи!
Вспомним про отношения Стасова и Бородина, о роли великого критика в создании «Князя Игоря».
Не могу без трепета читать книги воспоминаний о «Могучей кучке», о Чернышевском, Добролюбове…
На днях еду в Бухару и в Карши — продолжить сбор материалов к юбилейной выставке.
Пора в путь.
Снова за дело.
ИЗЗАТ КЛЫЧЕВ
В густом сумраке юрты прозвучал колокольчик.
Иззат проснулся.
Сквозь прорезь кибитки пробивался луч звезды. Мальчик ступил на мягкую кошму, споткнулся о большой круглый хум, черпнул из него воды, отбросил коврик — килим и вышел на воздух. Босые ноги коснулись прохладной колкой земли…
Огромный, безграничный мир пустыни Каракум, бездонное пепельное небо, тишина встретили малыша.
Тяжелые волны барханов подползли и остановились у самого порога. Рядом проходила караванная тропа.
За темными, шершавыми буграми песка у горизонта брезжила бледная заря.
Звезды гасли. Тонкая льдинка юного месяца таяла, таяла под лучистым сиянием восходящего солнца.
Ветер принес горький запах дыма. Иззат обернулся. Над аулом Ялкым поднимались сизые клубы.
Женщины пекли в тамдырах лепешки.
«Ох, как хочется есть — голодная эта весна». Внезапно совсем близко зазвучали бубенцы.
Перед мальцом появился ишак. На нем восседал седобородый старец в красном выгоревшем халате. Ноги мудрого яшули почти волочились по песку.
Потом высоко над головой Иззата возникла горбоносая морда. Мерно покачиваясь, один за другим вышагивали верблюды. На их мохнатых лапах бренчали, тенькали, звякали колокольчики.
Вдруг мимо Иззата пронесся, как вихрь, поджарый аргамак. Гордый ахалтекинец нес молодого всадника.
Прошел миг. Караван исчез, как сон.
Опять воцарилось безмолвие. Свежий остывший за ночь ветер прилетел из пустыни. Сухой, без запаха. В его шорохе малышу почудился голос джиннов — злых духов, живших в песках. Померк месяц.
Багровое грозное солнце повисло в золотистом мареве.
В тесной юрте, склонившись над листком бумаги, Иззат старательно выводил огрызком карандаша серп месяца, длинноухого ишака, старика в косматой папахе — тельпеке, верблюдов, ахалтекинцев с нежными глазами, лебедиными шеями и стройными ножками…
Все, все, что он только что видел словно в мираже.
Так рождался будущий живописец.
Иззат вздрогнул. Тоскливо, робким голоском прокричала что-то невидимая иволга. Откуда прилетела она? Слабый плачущий голосок певуньи мальчик запомнил навсегда. В нем была тихая музыка его детства. Может, бедного, почти нищего, но полного ощущением поэзии и добра.
Он всегда будет благодарен барханам и звездам, ласковому теплу чурека, испеченного матерью. Вниманию и мудрому слову отца. Древним рукописным книгам, которые он привез из Бухары.
Со страниц толстых фолиантов глядели на него несравненные по красоте орнаменты, невиданные цветы и птицы.
Иззат пережил много горя. Слышал мольбы женщин о воде. Порою голодал. Но он никогда не променял бы своей трудной юности даже на рай.
Он узнал жизнь.
То было начало тридцатых годов нашего века. Потом уже, будучи известным художником, Иззат Клычев объедет полмира.
Но никогда и нигде, любуясь и изучая шедевры Лувра и Ватикана, поражаясь могучими ваяниями резца Буонарроти, фресками Рафаэля, циклопическими руинами Колизея или небоскребами Лос-Анджелеса, он не забывал свою Туркмению, аул Ялкым, безбрежное море барханов, стремительную Амударью, Каспий, Ашхабад, Ленинград, где он учился в Академии, Москву, которая дала ему счастье стать мастером.
Завтра праздник.
Это были его праздник и радость.
Святое чувство общности с многонациональной Отчизной было основой цельности Иззата, его искусства — своеобычного и яркого, в котором как бы встретились вчера, сегодня и завтра.