Изменить стиль страницы

Чувствуя, что перегибает, он пытается себя одернуть: «Ты только молчи!»

Если перемолчать, помрачение рассеется. Уйдет. Потом сам же будет радоваться, что не ляпнул ерунды, Надю не обидел. Но может и накрыть.

— Почему «о»? — снова приступает Лёшка. — Мы вот с мамой «Маугли» читали. Там было: «Ты из дикого леса, дикая тварь?» Через «а» было.

— Правильно, — соглашается Кудинов с некоторой неохотой: теперь не осталось ничего иного, как пуститься в дальнейшие разъяснения. — Если «тварь» — то через «а». А «творец»… тот, кто эту тварь сотворил… ну, в нашем контексте — «бог», «всевышний» и так далее — «творец» уже через «о».

Задумавшись, Лёшка молча забирает свой трехрукий разноглазый рисунок, смотрит. Переворачивает, смотрит.

— Понятно, нет? — миролюбиво заключает Кудинов и трет лицо, подавляя зевоту.

Кажется, отпустил нервный спазм.

— «Тварь» через «а», «творец» через «о», — на последнем «о» Кудинов все-таки срывается в долгий глубокий зевок.

Пересев на ручку дивана, Леша думает.

— Нет, не понятно, — наконец говорит он. — Почему там через «а», а здесь через «о».

— Потому что так правильно. Творец, понимаешь? Тво-рец.

Некоторое время Лёша молчит, всматриваясь по очереди в синий и желтый глаз.

— Ну, ладно! — выносит он свой вердикт. — А у меня «Тварец». Это другое. Он не бог. Он как бы тоже — из дикого леса, но только… — Лёша сбивается, но скоро подхватывает, — только может сам разных существ делать. Живых.

Повернувшись к Лёше, Кудинов чувствует, что приступ немотивированного раздражения, который казался преодоленным, никуда не делся. Чудище лишь притаилось, и теперь встает во весь рост. Жаль. Жаль, он не в силах с ним совладать… Впрочем, почему это — немотивированного? В школе не учат, так отца послушай. Набирайся знаний хотя бы дома, благо — есть у кого.

— Во-первых, слезь с ручки дивана, — холодно чеканит Кудинов.

Смекнув, что нарвался, Лёша спрыгивает с ручки — она предательски надрывно скрипит. Этот звук заводит Кудинова на полные обороты.

— Сколько раз повторять, чтобы ты не ломал диван!

— Я не хотел…

— Во-вторых, — припечатывает он, не слушая Лёшкиных оправданий. — Ты запоминай, когда тебя учат. Мотай на ус, а не спорь и не умничай. Сказано: через «о» — значит через «о». Ясно?

Лёшка с готовностью кивает:

— Ясно.

— Не через «а». Ясно?

— Да. Ясно.

Все, отпустило. Будто электрический провод отняли от головы. Переходит на ворчание:

— Ну и отлично.

Ой-ей, успел-таки наломать. Лёшка стоит, вытянувшись по струнке, в глазах испуг и… Кудинов не исключает, что в такие минуты ему это мерещится, но в Лёшкиных глазах за пеленой испуга он каждый раз видит сполохи жалости.

Если не взять себя в руки хотя бы сейчас, вслед за случайным гневом накатит другая напасть: бурное раскаяние, полное пьяных слез и сопливого удушья. Надя явится с рюмкой валерьяны, Лёшка просидит весь оставшийся вечер беззвучно в своей комнате, а когда придет поцеловать перед сном, будет отводить взгляд…

— Иди.

Лёша разворачивается к двери.

— Забери.

Лёша подхватывает картонки, сует их в папку, уходит к себе. Скорей всего встанет там перед своим столом, уткнувшись в стену: почему-то всегда переживает стоя.

Кудинов запрокидывает голову на спинку дивана. Разгорается изжога раскаяния. Позвать его, что ли, обратно…

— Мальчики, к столу! — зовет из кухни Надя, не слышавшая того, чем закончился Лёшкин вернисаж.

Проспав часа три, Кудинов открыл глаза. Сердце стучало ровно и упруго, как у стайера на середине коронной дистанции. Он знал: если сейчас встать, поддавшись обманному ощущению бодрости, уже часа через два его настигнет усталость столь безжалостная, что опустошенность в конце позапрошлой недели, которая была посвящена приему высоких московских гостей, покажется мимолетным затмением после чрезмерно жаркой парилки. Нарушение сна было делом для него привычным, Кудинов был опытным ловцом сновидений. Новички бросаются сразу считать овец. Бесперспективное занятие, если сначала не дать мозгу пробежать намеченный круг, прокрутить все то, что не удалось дожить и додумать за день. И Кудинов дал волю извилинам, заскользившим по петлистой границе между мыслью и бредом.

— И ведь обязательно на выходной, — шепотом, чтобы не разбудить Надю, посетовал Кудинов.

Оттолкнувшись от каштановых ветвей, равномерно проколотых светом, его видения прокатились над оперзалом банка, где, впав в секундное завихрение грезы, нарисовали то, чего так никогда и не случилось: в опустевшем банке он любит Галочку Сенькину на столике с рекламными буклетами… где она теперь? говорят, в Швейцарию уехала… здесь Кудинов прочно вернулся в стадию бодрствования и, пролистав одну за другой скучные картинки прошедшего дня, остановился на крупном плане складчатого Башкировского затылка. В понедельник, подумал Кудинов, нужно будет просто отдать заявление Лиле. И все. А если Башкиров не подпишет, прийти к нему и спросить — почему.

— Почему. Да. Почему, — уныло потянул про себя Кудинов, глядя в творожистый ночной потолок, и вздохнул.

Ему вспомнилось, как вечером он совершенно по-идиотски завелся оттого, что восьмилетний сын недоумевал, почему «творец» следует писать через «о», тогда как «тварь» — через «а», и мысли его покатились по совсем другой спирали: Надя, семья, обязательства… завтра нужно первым делом помирится с Лёшкой… искупить… эх, нервы… призвание, принесенное в жертву…

Подоткнув поудобней подушку, Кудинов поспешил на инвентаризацию ночного стада: одна овечка, две овечки, три овечки, четыре… Сюжет семейный заканчивался известно чем. Лёша вырастает и уезжает учиться в другой город. Пять овечек, шесть овечек, семь. Его стареющий жалкий отец, всю жизнь мечтавший писать романы вместо того, чтобы рассылать пресс-релизы, от безысходности разводится с женой. Восемь овечек, девять овечек, десять. Но время, хоть и горит незримо, сжигает наверняка: его заброшенный — отложенный — талант давно превратился в золу. Одиннадцать, двенадцать. Чертовы овцы!

В понедельник заявление ляжет на стол Башкирову с самого утра. Точка!

Одна овечка, две овечки, три.

Когда, растолкав спасительных овец, Кудинов в десятый раз ввалился в будущий понедельник и застыл там перед дверью с табличкой «Управляющий» — он решительно отбросил одеяло, встал и, стараясь не цеплять в темноте мебель, отправился на кухню.

На кухне налил стакан вермута, капнул в него апельсинового сока и, запахнув халат, ушел на лоджию.

Здесь, укутанный в плед, он устроился в том самом кресле, в котором когда-то начнет свою историю про суд над Джульеттой, и, потягивая из стакана, принялся ждать. Алкоголь действовал медленно и не всегда с первой дозы.

На другом конце поселка уныло, одиночными лаяла собака. Тоже бессонница. Тоже, значит, считает, чтобы уснуть. Слава богу, соседские бобики на далекий лай не отзываются… Окрестная тишина нарушалась лишь редким, затихающим покряхтыванием качелей. Неподалеку детская площадка. Наверное, какой-нибудь ночной забулдыга сидел на качелях, недавно поднялся, а они теперь качаются ему вдогонку, скрипят.

Скоро и качели умолкли.

Луна висела спелая, тяжелая. Открытая луне, середка двора льдисто тлела, куски мрака по краям лежали какие-то праздничные, точно обернутые в подарочную упаковку. Под самым забором, за кустом сирени, раздались вдруг шорохи, перестуки. Ничуть не вороватый — полновесный хозяйский шум. Невидимый ночной хозяин занялся там каким-то серьезным невидимым делом. Лёшка когда еще уверял, что во дворе завелся ёж…

Стакан был выпит до половины, когда Кудинов почувствовал первое прикосновение долгожданной ласковой пустоты.

— Здравствуй, — шепнул он в монгольское лицо луны.

Лицо осталось траурно-отрешенным, всматриваясь поверх Кудинова в свои холодные потусторонние степи.

— Всегда так, — сказал мама. — Ты разве не знал?

— Нет, — ответил Кудинов.