Изменить стиль страницы

Нет ничего удивительного в том, что он охотно ухватился за возможность съездить в Виллер-Котре и согласился раньше времени расстаться со своими любимыми деньгами, хотя до срока платежа оставалась еще неделя.

Вот так и получилось, что обе матери, папаша Каде и маленький Пьер все вместе отправились в Виллер-Котре.

В городок они добрались к одиннадцати; все население собралось около мэрии, то есть на Церковной улице и Замковой площади (мэрия соседствовала с церковью и выходила на Замковую площадь).

Там, образовав группки, столь же полные отчаяния, как кучки иудеев, плакавших на берегах Евфрата, собрались отцы, матери и сестры молодых людей, которым предстояло участвовать в жеребьевке, а также сами эти молодые люди, едва только вышедшие из детства и отличавшиеся слабостью телосложения, бледностью, а особенно ползущими по щекам слезами.

Некоторые из них искали утешения в вине, и шумная их беззаботность (причину ее нетрудно было разгадать) действовала на душу еще мучительнее, нежели печаль и слезы их остальных сверстников.

Группки эти не смешивались. Каждая состояла из жителей одной деревни, и каждая смотрела на другую с ненавистью, моля Бога о том, чтобы львиная доля этого чудовищного налога на кровь пришлась не на них, а на соседей.

Ждали окончания мессы, после которой можно было приступить к жеребьевке.

Из церкви вышло очень много людей, и все невеселые. Церковь оказалась настолько переполненной верующими, что коленопреклоненных людей можно было увидеть даже посреди улицы: дни бедствия — это дни благочестия.

Когда церковь опустела, барабанная дробь возвестила начало жеребьевки.

Звуки эти похоронным звоном, словно провозвестники горя, отозвались в глубине всех сердец. Вот уже три или четыре года матери проклинали этот барабан войны!

Мэр, опоясанный шарфом, вместе с двумя помощниками в сопровождении жандармского бригадира и четырех жандармов прошествовал мимо собравшихся.

Каждый приветствовал его самым почтительным образом. Те, кто имел честь быть с ним хоть немного знакомым, приветствуя, обращались к нему по имени, и ответом им служил покровительственный жест его руки.

Каждый хотел расположить к себе мэра. В своем горе все эти бедные сердца жаждали обрести опору где только можно, а господин мэр являл собою солидную опору, даже наравне с Провидением, даже вопреки случаю.

Вслед за мэром в зал для жеребьевки вошли все любопытные и стали за барьерами, подобными тем, что устанавливают перед дверьми театров.

Затем вызвали жителей деревни, название которой начиналось с буквы, ближайшей к букве «А».

Деревня называлась Бурсонн.

И тогда начался спектакль вдвойне мучительный — вдвойне, потому что радость одних причиняла страдание другим, а страдание этих доставляло радость тем.

И правда, одни радовались, вытянув счастливый номер, дававший им шанс остаться дома, но этот вынутый из урны номер означал, что для остальных шансы на удачу уменьшились.

Вот откуда проистекала радость одних и печаль других.

Наоборот, несчастливый номер погружал в печаль того, кто его вытащил, и радовал остальных, ведь он давал одним шансом больше тем молодым людям, кто еще не тянул жребия.

Вот откуда проистекала печаль одних и радость других.

Эта радость и эта печаль, поочередно вспыхивавшие сначала в зале для жеребьевки, сразу же распространялись за его пределы.

Рекрут вытаскивал свой номер, его произносил мэр и вписывал в ведомость секретарь; если номер оказывался счастливым, рекрут бросался прочь из зала, простирая ввысь руки, устремив к небу взгляд, потеряв голову от радости, и уже с крыльца кричал о счастье, выпавшем на долю его, а также его семьи, с триумфом поднимая как можно выше спасительный номер.

Если же, наоборот, удача изменяла рекруту, он появлялся на том же крыльце помрачневший, с повисшими руками, горестно покачивая головой и уже мало заботясь о том, что роковой номер, провозглашенный мэром, будет вписан в ведомость рукой секретаря: еще глубже его вписывало в сердце новобранца отчаяние.

Эта сцена точно воспроизводилась ежеминутно; однако, поскольку из ста восьмидесяти номеров, находившихся в урне, лишь тридцать или сорок были счастливыми, волны печали катились куда чаще, чем волны радости, и зал переполнялся страданиями.

И эти страдания были тем более глубоки, что каждая деревня уже видела, как некоторые из ее детей уходили на кампании 1812 и 1813 годов, причем никто из них не вернулся, разве лишь какой-нибудь несчастный калека, — вот почему матери в слезах прижимали к сердцу своих бедных сыновей, гладили их дорогие руки и шептали:

— О Боже мой, пули! О Боже мой, ядра! Боже, Боже! Неужели же с твоего согласия таким вот образом плоть этих бедных безвинных детей превращают в пушечное мясо?!

Вот так перед Арамоном прошли жеребьевку три деревни — уже упоминавшийся Бурсонн, Кореи и Данплё.

К двум из этих деревень Небо явно благоволило — то были Бурсонн и Данплё. Из тридцати молодых людей им пришлось отправить в армию всего шесть или восемь; через руки уроженцев этих деревень прошли почти все счастливые номера.

Кореи неизвестно почему потерпело сокрушительную неудачу.

Во всех жеребьевках прослеживались подобные действия рока, причину которых искать было бы бесполезно.

Вслед за Данплё вызвали Арамон.

После множества поцелуев и слез Консьянс оставил на улице обеих матерей, Мариетту и маленького Пьера, а сам направился к мэрии.

Бернар вознамерился пойти вслед за хозяином, но собакам категорически воспрещалось входить в здание мэрии, так что Бернара прогнали и он с невеселым видом сел у ног Мариетты.

Что же касается папаши Каде, он ушел к нотариусу, предпочитая не присутствовать в решительную минуту, если она окажется роковой.

Консьянс, занесенный в список под именем Жана Манскура, вошел в мэрию пятым.

Два первых его земляка вышли оттуда унылые и подавленные: они вытащили несчастливые номера; третий держал в руке сомнительный номер, а четвертый сбежал с крыльца радостный, выкрикивая номер 164.

Обе матери, Мариетта и малыш Пьер знали, что Консьянс идет пятым.

Только Всевышнему ведомо, сколько тоски и муки ощутили сердца трех женщин за эту минуту ожидания! Только Всевышний знал, как участилось биение их сердец! Только Всевышний понимал, какой смертельный страх таила бледность их лиц!

Как позднее высчитали женщины, точно в то мгновение, когда Консьянс запустил руку в урну, собака медленно и скорбно подняла морду и издала долгий мрачный вой. Женщины вздрогнули.

Вой еще длился, когда Консьянс, грустный, но смирившийся, показался на крыльце со своей мягкой и меланхолической улыбкой на губах.

Все три женщины разом вскрикнули.

Они поняли: несчастье свершилось!

Консьянс блаженный Untitled4.jpg

Юноша, не торопясь, подошел к ним и обнял всех трех, чтобы тройную боль слить в одном объятии.

Затем с невыразимой грустью он произнес:

— Девятнадцать, число совпадает с моим возрастом!

— Боже! Боже! — воскликнули обе матери, падая на колени и ускользая из рук Консьянса. — Не достаточно ли с нас испытаний?!

Мариетта осталась одна в объятиях Консьянса, и он, страстно прижав ее к груди, прошептал:

— Ты прекрасно знаешь, Мариетта: живой или мертвый, я всегда с тобой.

И во второй раз губы юноши прижались к устам девушки.

В эту минуту папаша Каде, возвращаясь от нотариуса и ведя осла на поводке, появился на углу Церковной улицы.

Он увидел двух женщин, стоявших на коленях, с руками, простертыми к Небесам; он увидел Мариетту, потерянную и плачущую в объятиях Консьянса, и все понял.

— Ах, — прошептал он, — неужели и с этим будет то же, что с моим бедным Гийомом?

И затем, сделав над собой усилие, он добавил:

— Все же я отдал бы пять сотен франков за то, чтобы он вытянул счастливый номер… ей-Богу!