Изменить стиль страницы

— Ну, можно немного сократить… — С готовностью достаю карандаш.

Эйбилин, задумчиво почесав нос, предлагает:

— А может, назвать книжку просто… «Прислуга»?

— «Прислуга». — Минни произносит слово так, словно впервые его слышит.

— «Прислуга», — повторяю я.

Эйбилин вновь пожимает плечами, на этот раз смущенно, и опускает глаза.

— Я не против вашей идеи, просто… я люблю, когда попроще, понимаете?

— Меня лично «Прислуга» устраивает. — Минни решительно скрещивает руки на груди.

— Мне нравится… «Прислуга», — говорю я, и это чистая правда. Но все же добавляю: — Думаю, подробное разъяснение мы можем поместить внизу, так сказать, для прояснения категории книги. Но в целом прекрасное название.

— Прекрасное — это точно, — бросает Минни. — Потому как если эту штуку напечатают, Господь свидетель, больше ничего прекрасного нам не достанется.

Суббота, осталось восемь дней, я спускаюсь по лестнице — голова кружится, глаза слезятся от постоянного напряжения. Я почти радуюсь, услышав звук подъезжающей машины Стюарта. Может, если посидеть с ним чуть-чуть, в голове прояснится, а потом можно будет поработать всю ночь.

Стюарт выбирается из заляпанного грязью джипа. Он в воскресном галстуке, и мне трудно не замечать, до чего он все же красив. Потягиваюсь всем телом. На улице теплынь, а ведь до Рождества всего две с половиной недели. Мама, завернувшись в плед, устроилась в кресле-качалке на террасе.

— Здравствуйте, миссис Фелан. Как вы себя чувствуете сегодня? — вежливо здоровается Стюарт.

Мама царственно кивает:

— Прекрасно. Благодарю. — Прохладные нотки в ее голосе меня удивляют.

Она возвращается к чтению газеты, и я не могу сдержать улыбки. Мамочка отметила появление Стюарта и полагает, что этого вполне достаточно. Интересно, когда же все так изменилось.

— Привет, — тихонько говорит он. Мы усаживаемся на нижнюю ступеньку и молча наблюдаем, как наш старый кот Шерман прячется за деревом, выслеживая кого-то невидимого.

Стюарт осторожно касается моего локтя.

— Я не могу сегодня остаться надолго. Прямо сейчас еду в Даллас на совещание нефтепромышленников, вернусь через три дня, — говорит он. — Заехал только сообщить об этом.

— Ладно, — пожимаю плечами, будто мне абсолютно все равно.

— Ну хорошо, — вздыхает он, встает и забирается в джип.

Едва машина скрывается из виду, мама выразительно покашливает. Я не оборачиваюсь — не хочу, чтобы она видела мое разочарованное лицо. Только бормочу:

— Ну давай, мам, выкладывай, что хочешь сказать.

— Не позволяй ему унижать себя.

Изумленно гляжу на нее. Хотя она такая хрупкая и беззащитная сейчас, жаль тех несчастных, кто посмеет недооценивать мою матушку.

— Если Стюарт не понимает, какой умной и доброй я тебя воспитала, пускай отправляется восвояси, на свою Стейт-стрит. — Она, прищурившись, смотрит вдаль. — Мне, откровенно говоря, безразличен Стюарт. Он не в состоянии понять, как ему с тобой повезло.

Мамины слова сладкой конфеткой тают у меня во рту. Усилием воли заставляю себя подняться. Осталось так много работы и так мало времени.

— Спасибо, мамочка, — нежно целую ее и возвращаюсь в дом.

Я измучена и раздражена. Сорок восемь часов за пишущей машинкой. Глаза слезятся от напряжения, пальцы в мелких порезах от бумаги. Кто бы мог подумать, что бумага настолько агрессивна.

За шесть дней до часа «икс» появляюсь у Эйбилин. Она взяла дополнительный выходной, несмотря на недовольство Элизабет. Не успеваю я заговорить о самом важном, Эйбилин быстро выходит из кухни и возвращается с конвертом в руках.

— Прежде чем отдать вам это… думаю, я должна вам кое-что рассказать. Чтоб вы лучше поняли.

Молча киваю. Я взвинчена до предела и с трудом сдерживаюсь, чтобы немедленно не вскрыть конверт и не покончить с этим делом.

Эйбилин разглаживает тетрадку на кухонном столе, подравнивает лежащие рядом карандаши.

— Помните, я вам рассказывала, что у Константайн была дочь. Ну вот, ее звали Лулабелль. Боже правый, она родилась белой как снег. Волосы соломенного цвета. Не такие кудрявые, как у вас. Совсем прямые.

— Она была совсем белой?

Этот вопрос мучил меня с тех пор, как Эйбилин впервые рассказала мне о ребенке Константайн. Как, должно быть, странно чувствовала себя Константайн, держа на руках белого младенца и понимая, что это ее собственное дитя.

Эйбилин утвердительно кивает.

— Когда Лулабелль исполнилось четыре года, Константайн… — Она неловко ерзает на стуле. — Она отправила ее в… приют. В Чикаго.

— В приют? Вы хотите сказать… она отказалась от своего ребенка?

Судя по тому, как Константайн любила меня, могу представить, как она должна была любить собственную дочь.

Эйбилин смотрит мне прямо в глаза, и — редкий случай — я замечаю разочарование и неприязнь.

— Многие чернокожие женщины вынуждены отдавать своих детей, мисс Скитер. Отправлять их куда-нибудь, потому что сами они должны полностью посвятить себя белой семье.

Я смущенно опускаю глаза — Константайн не могла заботиться о своем ребенке, потому что ей приходилось заботиться о нас.

— Но большинство отправляет детей к родственникам. Приют… совсем другое дело.

— Тогда почему она не отправила дочь к своей сестре? Или к другой родне?

— Сестра… она не справилась бы. Быть негром с белой кожей… в Миссисипи это означает быть никем вообще. Трудно приходилось не только девочке, и самой Константайн было тяжко. Она… люди косились на нее. Белые приставали к ней на улице, подозрительно так расспрашивали, почему это она забавляется с белым ребенком. Полицейские на Стейт-стрит вечно останавливали, говорили, что она должна носить белую униформу, коли идет с ребенком. Даже цветные… они будто не доверяли ей, будто она сделала что-то дурное. Ей всегда трудно было найти кого-нибудь, кто посидит с Лулабелль, пока она на работе. Константайн дошла до того, что вообще не хотела никому показывать Лулабелль.

— Она тогда уже работала у моей матери?

— Она несколько лет работала у вашей мамы, и там-то познакомилась с отцом ребенка, Коннором. Он работал на вашей ферме, а жил в Пекле. — Эйбилин печально качает головой. — Мы все очень удивились тогда, что Константайн… Некоторые в нашей церкви, правда, были не слишком добры, особенно когда ребенок родился белым. Хотя отец-то был черным, как я.

— Думаю, моя мать тоже была не слишком довольна.

Мама наверняка была в курсе событий. Она всегда внимательно следила за всем, что касается цветных работников и их семейного положения — где живут, на ком женаты, сколько у них детей. Не из интереса — из соображений контроля. Ей важно знать, кто находится на территории ее владений.

— Это был приют для цветных или для белых?

Я отчаянно надеюсь, что Константайн просто хотела лучшей участи для своего ребенка. Может, думала, что та попадет в белую семью и не будет чувствовать себя изгоем?

— Для цветных. К белым ее не приняли бы. Думаю, они там знали… что такие вещи случаются. Я слыхала, что когда Константайн привела Лулабелль на станцию, везти на Север, то белые на платформе возмущались, все хотели знать, почему это маленькая белая девочка едет в вагоне для цветных. А когда Константайн оставила ее там, в Чикаго… четыре года… большой ребенок уже. Лулабелль сильно плакала. Константайн рассказала кому-то из наших в церкви. Сказала, Лулабелль рыдала, дралась, хотела, чтобы мамочка забрала ее обратно. Но Константайн… хоть голос дочки звенел у нее в ушах… она все равно оставила ее там.

Я слушала, и до меня постепенно доходило, о чем именно говорит Эйбилин. Не будь у меня такой матери, мне, возможно, не пришли бы в голову подобные соображения.

— Она отдала ее, потому что ей… было стыдно? Что у нее белая дочь?

Эйбилин открывает было рот, чтоб возразить, но умолкает, опускает голову.

— Через несколько лет Константайн написала в тот приют, сказала, что совершила ошибку и хочет вернуть дочь. Но Лулу уже удочерили к тому времени. Она исчезла. Константайн всегда говорила, что отдать ребенка было самой страшной ошибкой в ее жизни. И если бы удалось вернуть Лулабелль, она бы никогда ее больше не отпустила от себя.