Потом ему снилось, что Аурора кружит его под органную музыку в кухне Силвейры, кухня все раздвигается, он круто ныряет вниз и отдается подводной струе, пока не теряет сознание… и не просыпается.

На завтрак он спустился первым. Оттуда направился к университету и расспросил, как пройти на исторический факультет. Лекция Эстефании Эспинозы начиналась через час. Тема: «Изабель ля Католика».

Во внутреннем дворе университета под аркадой толпились студенты. Грегориус не понял ни слова из их беглого испанского и решил пораньше занять место в аудитории, просторном помещении, обшитом панелями, со скупым монастырским изыском, в передней части которого возвышалась кафедра. Аудитория быстро наполнялась. И хотя была достаточно большой, все скамьи были заняты уже задолго до звонка, а в проходах студенты расселись прямо на полу.

«Я ненавидела ее: длинные черные волосы, соблазнительная походка, коротенькие юбочки…» — Адриана запомнила ее девчонкой едва за двадцать. Женщине, вставшей сейчас за кафедру, было к шестидесяти. «Он видел перед собой ее сияющие глаза, необыкновенный, почти азиатский цвет лица, заразительный смех, покачивающуюся походку — и не хотел, чтобы все это перестало существовать», — говорил Жуан Эса о Праду.

«А кто бы захотел?» — подумалось Грегориусу. Даже в этом возрасте. И уж тем более, когда она заговорила. У нее был приглушенный прокуренный альт, резкие испанские слова она произносила с португальской мягкостью. С самого начала она отключила микрофон, и не напрасно — этот голос мог заполнить собой объемы собора. И взгляд. Взгляд, пробуждавший желание, чтобы лекция никогда не кончилась.

Из того, что она говорила, Грегориус мало что понимал. Он слушал ее как музыку, временами прикрывая глаза, а то концентрируясь на жестах. Рука, небрежно откидывающая со лба прядь с проседью; вторая, серебряной ручкой подводящая в воздухе черту под особо важной информацией; локоть, когда она опиралась на кафедру; обе распростертые руки, когда обнимала кафедру, переходя к чему-то новому. Девочка, когда-то служившая на почте; девушка с феноменальной памятью, в которой хранились тайные сведения Сопротивления. Женщина, которой не нравилось, когда О'Келли обнимал ее на улице за талию; женщина, севшая за руль автомобиля у голубой практики и ради своей жизни добравшаяся до края света. Женщина, не пожелавшая, чтобы Праду взял ее в свое плавание, нанесшая обиду и вселившая разочарование, которые дали ему величайшее и самое болезненное бодрствование всей его жизни, сознание, что гонка за блаженством окончательно проиграна, чувство, что пламенно начатая жизнь угасла и рассыпалась в пепел.

Стук и возня подымающихся студентов заставили Грегориуса вздрогнуть. Эстефания Эспиноза сложила материалы лекции в папку и спускалась по ступеням. Ее обступили студенты. Грегориус вышел и встал в сторонке. Встал так, чтобы издали заметить ее и решить, стоит с ней заговаривать или нет.

Наконец она вышла в сопровождении молодой женщины, с которой разговаривала как с ассистенткой. У Грегориуса сердце чуть не выпрыгнуло из груди, когда она проходила мимо. Он последовал за ними, вверх по лестнице и вдоль по длинному коридору. Ассистентка попрощалась, и Эстефания Эспиноза скрылась за одной из дверей. Грегориус прошелся мимо двери и бросил взгляд на табличку. «Имя оказалось для нее недостаточным».

Он повернул назад и ухватился за перила лестницы. Спустившись, с минуту постоял, а потом снова побежал наверх. Пришлось обождать, пока сердцебиение успокоится. Лишь затем постучал.

Она уже надела пальто и собиралась уходить. Заметив его в дверях, вопросительно посмотрела.

— Я… можно с вами на французском? — спросил Грегориус.

Она кивнула.

Он, запинаясь, представился, а затем, как уже делал за последнее время не раз, вынул томик Праду.

Ее светло-карие глаза сузились, она смотрела на книгу, даже не протянув руки. Секунды убегали.

— Я… Почему… Заходите.

Она подошла к телефону и сказала кому-то на португальском, что сейчас не может прийти. Потом сняла пальто. Предложила Грегориусу сесть и прикурила сигарету.

— Там что-то есть обо мне? — спросила она, выпуская дым.

Грегориус отрицательно покачал головой.

— Откуда же вам обо мне известно?

Он рассказал. Об Адриане и Жуане Эсе. О фолианте, о мрачном, внушающем страх море, который Праду читал до последнего дня. О справке, наведенной букинистом. О тексте на суперобложках ее книг. Об О'Келли он не упомянул. И о рукописных записках мелким почерком тоже ничего не сказал.

Теперь она захотела посмотреть томик. Она читала. Раскуривала новую сигарету. Потом рассматривала портрет.

— Так вот каким он был раньше. Никогда не видела фотографий той поры.

— Я… я вовсе не имел намерения делать в Саламанке остановку, — сказал Грегориус. — А потом не смог устоять. Образ Праду, он… он без вас какой-то неполный. Я, конечно, понимаю, бестактно так просто врываться сюда…

Зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Отошла к окну.

— Не знаю, хочу ли я этого. Говорить о прошлом, имею я в виду. И уж ни в коем случае не здесь. Можно мне взять с собой книгу? Я хотела бы ее почитать. Подумать. Приходите вечером ко мне домой. Тогда я скажу вам, готова ли. — Она протянула свою визитку.

Грегориус купил путеводитель и пошел посещать монастыри, один за другим. Он не был любителем достопримечательностей. Если люди за чем-то ломились, упрямо пережидал в сторонке. У него вошло в привычку и бестселлеры читать годы спустя после выхода. И сейчас его гнало отнюдь не туристское любопытство. Ему потребовалось на размышление полдня, прежде чем он начал понимать: занимаясь Праду, он изменил свое отношение к соборам и монастырям. «Что может быть серьезнее поэзии слова?» — возразил он когда-то Рут Гаучи и Давиду Леману на упрек, что относится к Писанию несерьезно. Это связало его с Праду. Может быть, прочнее самых прочных уз. И все же кажется, этот человек, превратившийся из пылкого служки в безбожного пастора, сделал еще один шаг. Куда, это Грегориус и надеялся понять, бродя по галереям крестового хода. Удалось ли ему распространить поэзию библейского слова на здания, воздвигнутые по этим словам? В этом ли смысл?

Незадолго перед смертью Мелоди видела его выходящим из церкви.

«Я люблю читать мощные слова Библии. Мне нужна фантастическая сила ее поэзии. Я люблю молящихся в церкви. Мне нужен их вид. Мне нужен он против коварного яда поверхностности и бездумья». Это были восприятия его юности. А с каким чувством входит в церковь человек, ждущий, когда в его мозгу сработает часовой механизм бомбы? Человек, для которого после путешествия к краю света все превратилось в пепел и прах?

Такси, везшее Грегориуса к Эстефании Эспинозе, остановилось у перекрестка. В витрине какого-то бюро путешествий ему бросился в глаза плакат с куполами и минаретами. А что было бы, если бы он в голубом Леванте каждое утро слушал муэдзина? Если бы мелодию его жизни определяла персидская поэзия?

Эстефания Эспиноза была одета в голубые джинсы и темно-синий пуловер. Несмотря на проседь, выглядела она как женщина за сорок. Она приготовила бутерброды и налила Грегориусу чаю. Ей нужно было время.

Заметив, что взгляд Грегориуса скользит по книжным полкам, она сказала, что он спокойно может подойти и посмотреть. Один за другим он брал в руки толстые тома по истории.

— Как мало все-таки я знаю о Пиренейском полуострове и его истории! — посетовал Грегориус. — В Лиссабоне я купил две книги, о землетрясении и эпидемии чумы.

— Расскажите о классической филологии, — попросила Эстефания.

«Она хочет знать, что за человек перед ней, тот, которому, возможно, поведает о Праду, — подумал он. — А может быть, ей просто нужно больше времени».

— Латынь, — наконец заговорила она. — В некотором смысле латынь была началом всего. У нас на почте подрабатывал один парень, студент. Такой робкий мальчик, который был в меня влюблен и думал, что я не замечаю. Он изучал латынь. «Finis terrae», — произнес он однажды, когда держал в руках письмо на Финистерре. А потом продекламировал на латыни стих, в котором говорилось о крае света. Мне понравилось, как он читал наизусть, не отрываясь от сортировки писем. Он это почувствовал и читал мне до обеда.