— Он так любил здесь работать, — сказала Адриана, когда они спустились в практику. — Со мной. Вместе со мной. — Она провела ладонью по смотровому столу. — Они все его любили. Любили и восхищались им. — По ее лицу промелькнула какая-то нездешняя, призрачная улыбка. — Многие приходили, даже когда у них ничего не болело. Только чтобы посмотреть на него.
Грегориус лихорадочно соображал. Потом подошел к шкафчику с древним инструментом и взял в руки стеклянный шприц.
— Так вот как они тогда выглядели, — чуть громче, чем надо, сказал он. — Теперь таких не делают.
Его слова не дошли до Адрианы, она по-прежнему разглаживала бумажную салфетку на смотровом столе. След блуждающей улыбки все еще озарял ее лицо.
— А вы не знаете, куда делась та картинка со стены? Она ведь сегодня большая редкость.
— «Зачем тебе эта схема? — спрашивала я его иногда. — Ты же видишь человеческое тело насквозь». «Она так похожа на карту», — ответил он. Он любил карты. Географические карты. Карты железных дорог. В Коимбре, в университете, как-то он раскритиковал их святилище — анатомический театр. Профессора его не жаловали. Оказывал мало почтения. И вообще был слишком высокомерен.
Грегориусу пришло в голову еще одно решение. Он бросил взгляд на часы.
— Я уже опаздываю. Можно мне от вас позвонить?
Он открыл дверь и первым вышел в вестибюль.
На лице Адрианы было написано недоумение, когда она запирала практику. Лоб прорезала глубокая складка, и вся она казалась потерявшейся во мраке и смятении.
Грегориус направился к лестнице.
— Adeus, — сказала Адриана и открыла входную дверь.
Это снова был тот хриплый, недружелюбный тон, которым она встретила его в первый раз. Она стояла прямая, как свечка, с гордо поднятой головой.
Грегориус медленно подошел к ней и остановился. Заглянул ей в глаза. Ее взгляд был отрешенным, направленным внутрь. Он не стал протягивать руки. Она бы не приняла ее.
— Adeus, — сказал он. — Всего хорошего.
Потом вышел.
Грегориус протянул Силвейре ксерокопию книги Праду. Он целый час блуждал по городу, пока в одном универмаге не нашел еще не закрытый отдел, где можно было скопировать.
— Но это… это же… — Силвейра едва не потерял дар речи. — Я…
Потом они говорили о головокружениях. Силвейра рассказал, что его сестра, та, со слабым зрением, уже не один десяток лет страдает ими. Врачи так и не нашли причину, она просто научилась с этим жить.
— Однажды я был с ней у одного невролога. Оттуда уходил с впечатлением, что мы по-прежнему живем в каменном веке. Наши знания о человеческом мозге с тех пор не далеко ушли. Более-менее изучена пара участков, построена пара моделей активности, худо-бедно определено назначение пары областей. И все. У меня такое чувство, что они даже не знают, чего искать.
Они поговорили о страхе перед неизвестностью. Внезапно Грегориус ощутил какое-то беспокойство. Потребовалось время, чтобы он понял его причину: позавчера, по возвращении, разговор с Силвейрой о поездке, сегодня разговор с Жуаном Эсой, теперь снова Силвейра. Могут ли две интимности блокировать друг друга, мешать, отравлять? Он порадовался, что ничего не сказал Эсе об обмороке в университетской библиотеке, так, по крайней мере, оставалось что-то, чем он поделился только с Силвейрой.
— А что это было за гомеровское слово, которое ты забыл? — спросил Силвейра.
— «Λιστρου», — сказал Грегориус. — «Скребок для мытья полов залы».
Силвейра рассмеялся. Грегориус подхватил. Они смеялись и смеялись, заходились смехом, ревели. Двое мужчин, которым удалось подняться над всеми страхами, горестями, разочарованиями и всей жизненной усталостью. Мужчины, соединившиеся в смехе самым душевным образом, хотя страхи, горести и разочарования были у каждого свои, и каждый сам справлялся со своим одиночеством.
Когда они отсмеялись и тяготы мира снова легли на их плечи, Грегориус вспомнил, как они смеялись с Жуаном Эсой над безвкусными приютскими ужинами.
Силвейра сходил в свой кабинет и вернулся с салфеткой, на которой Грегориус в ресторане ночного поезда написал ему из Библии на древнееврейском: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет». Он попросил Грегориуса еще раз прочитать, а потом попросил написать ему что-нибудь из Библии на греческом.
Грегориус не мог отказать, он написал: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков».
Силвейра принес свою Библию и прочитал на родном языке эти начальные стихи Евангелия от Иоанна.
— Так что Слово — это свет человеков, — задумчиво сказал он. — И все вещи лишь тогда по-настоящему существуют, когда облечены в слова.
— А слова должны иметь ритм, — подхватил Грегориус. — Ритм, как, например, в стихах от Иоанна. Только тогда, только если они становятся поэзией, они бросают на вещи свет. В изменчивом свете слов те же самые вещи выглядят по-разному.
Силвейра внимательно посмотрел на него.
— И поэтому, если выпадает даже одно-единственное слово на фоне трехсот тысяч книг, у человека может закружиться голова.
Они засмеялись, смеялись и не могли остановиться, смотрели друг на друга и снова смеялись, и знали, что смеются над своим прежним смехом, и что над самыми важными вещами лучше всего смеяться.
Позже Силвейра спросил, не может ли Грегориус оставить ему фотографии Исфахана. Они вместе развешивали их в кабинете. Силвейра сел за свой письменный стол, закурил сигарету и долго смотрел на них.
— Как бы мне хотелось, чтобы их увидела моя бывшая жена и дети.
Перед тем как разойтись по спальням, они молча постояли в гостиной.
— Ну вот, и снова все кончилось, — вымолвил Силвейра. — Твое пребывание здесь, имею я в виду. Здесь, в моем доме.
Грегориус никак не мог заснуть. Ему представилось, как поезд завтрашним утром тронется, и он ощутит первый слабый толчок. Если бы не эти проклятые головокружения! И тот неоспоримый факт, что Доксиадес прав.
INTIMIDADE IMPERIOSA — ИМПЕРАТИВ ИНТИМНОСТИ
В интимности мы ограничены друг другом, и невидимые оковы становятся нашими освободительными узами. Ограничение это императивно: оно предполагает исключительность. Делить значит предавать. Однако мы обожаем, любим, касаемся не одного-единственного человека. Где же выход? Стать режиссером различных интимностей? Или бухгалтером, педантично ведущим подсчет темам, словам, жестам? Общим знаниям и тайнам? Это было бы медленной отравой.
Уже начало светать, когда Грегориус забылся беспокойным сном о крае света. Это был сон, полный мелодий, без инструментов и вокала, сон из солнца, ветра и слов. Рыбаки с грубыми руками перекрикивались грубыми словами, но соленый ветер уносил их, а вместе с ними и слово, которое у него выпало.
Теперь он в воде, отвесно идет вниз, изо всех сил устремляется все глубже, чувствуя игру разгоряченных мышц, которые сопротивляются холоду. Ему надо покинуть «банановый пароход», он спешит, урезонивает рыбаков, что не имеет к ним никакого отношения, но они обороняются и недружелюбно смотрят, как он с моряцким мешком бредет к берегу, провожаемый солнцем, ветром и словами.
Часть четвертая
Возвращение
Силвейра давно исчез из виду, а Грегориус все продолжал махать. «А в Берне есть фирма, производящая фарфор?» — спросил Силвейра, когда они стояли на перроне. Из окна вагона Грегориус сделал кадр: Силвейра, отвернувшись от ветра, прикуривает сигарету.
Последние дома Лиссабона. Вчера он еще раз прошелся по Байрру-Алту до церковной книжной лавки, где когда-то стоял, прислонившись лбом к стеклу, прежде чем в первый раз позвонил у двери в голубой дом. Тогда он боролся с искушением поехать в аэропорт и ближайшим рейсом улететь в Цюрих. Сейчас, в поезде, он боролся с искушением сойти на первой же станции.