Портье в отеле с тревогой посмотрел на него. Все ли у него в порядке? Ничего не случилось? Он протянул Грегориусу конверт из плотной бумаги, запечатанный красным сургучом. Вчера вечером, сообщил портье, конверт принесла пожилая женщина, которая допоздна ждала его.

«Адриана», — подумал Грегориус. Из всех новых знакомых она одна могла так запечатать послание. Но описание портье не подходило к ней. Да и вряд ли она стала бы приходить сама, не в ее это духе. Должно быть, экономка, в чьи обязанности входило и сдувать пылинки в комнате Амадеу на верхнем этаже, чтобы ничто не напоминало о беге времени.

— Спасибо, все в порядке, — еще раз поблагодарил Грегориус и отправился к себе в номер.

«Queria vê-lo! Adriana Soledade de Almeida Prado»[59] — вот и все, что было написано на листе дорогой бумаги. Теми же черными чернилами, знакомыми ему по записям Амадеу, почерком, казавшимся неуклюжим и заносчивым одновременно. Будто отправительница мучительно вспоминала, как пишутся буквы, а потом с достоинством грандессы вывела их на бумаге. Разве она забыла, что он не владеет португальским, и разговаривали они на французском?

На мгновение Грегориуса разозлил этот лаконичный текст, похожий на повестку явиться в голубой дом. Но потом он увидел перед собой полные мольбы черные глаза на бледном лице женщины, как призрак бродящей по комнате брата, чья смерть поставила ее на грань безумия, — и слова уже показались ему не приказом, а криком о помощи, рвущимся из пересохшего горла с загадочной черной повязкой.

Он рассмотрел черного льва, оттисненного наверху ровно посередине листа. Наверняка фамильный герб Праду. Этот лев прекрасно символизировал неподкупную строгость отца и мрачность его кончины. Он подходил и к черному облику Адрианы. И к беспощадной отваге в характере Амадеу. А вот с Мелоди, непоседливой девочкой с легкой походкой, появившейся на свет по случайному легкомыслию на берегах Амазонки, он никак не сочетался. А с матерью, Марией Пьедаде Раиш? Почему о ней никто и словом не обмолвился?

Грегориус принял душ, лег в постель и проспал до полудня. Он испытал наслаждение оттого, что вначале подумал о себе, а Адриана пусть подождет. Смог бы он так поступить в Берне?

После обеда, по пути к голубому дому он зашел в антиквариат Жулиу Симойнша и спросил его, где можно купить персидскую грамматику и какие языковые курсы тот смог бы порекомендовать, если он вдруг возьмется за изучение португальского.

Симойнш расхохотался:

— Все в один прихлоп? И португальский, и персидский?

Грегориус сердился лишь секунду. Откуда этому человеку знать, что в данный момент в его жизни нет никакой разницы между персидским и португальским, что некоторым образом для него сейчас это один и тот же язык? Симойнш спросил его, как далеко он продвинулся в поисках Праду, и помог ли ему Витор Котиньо. Через час — было уже начало четвертого — Грегориус позвонил в дверь голубого дома.

Ему открыла женщина за пятьдесят.

— Sou Clotilde, a criada,[60] — сообщила она.

Рукой, свидетельствующей о долгих годах тяжелой работы, она провела по волосам, проверяя, ровно ли сидит узел.

— A Senhora está по salão,[61] — сказала она и пошла вперед.

Как и в первый раз, Грегориуса поразила просторность и элегантность салона. Взгляд остановился на напольных часах. Они по-прежнему показывали шесть часов двадцать три минуты. Адриана сидела за столом в углу. Стойкий запах лекарства или духов все так же витал в воздухе.

— Вы пришли поздно.

Послание без приветствия подготовило Грегориуса к этой резкой манере общения. Присаживаясь подле хозяйки, он с удивлением обнаружил, что его ничуть не смущает этот суровый, грубоватый тон. Как пронзительно он чувствовал за этой грубоватостью одиночество и боль старой женщины.

— Но теперь я здесь.

— Да, — сказала она. И через целую вечность снова: — Да.

Бесшумно и внезапно у стола появилась служанка.

— Clotilde, — распорядилась Адриана, — liga o aparelho.[62]

Только теперь Грегориус заметил допотопный магнитофон, ящик с бобинами размером с тарелку. Клотилда протянула ленту между головками и закрепила на пустой кассете. Потом нажала на клавишу, и бобины начали вращаться. Она вышла.

Поначалу слышались только шорохи и трески. Потом заговорил женский голос:

«Porquê não dizem nada»? [63]

Больше Грегориус ничего не смог разобрать, потому что из магнитофона неслось — для его ушей — хаотичное нагромождение звуков, перекрываемое свистом от неправильного обращения с микрофоном.

— Амадеу, — коротко пояснила Адриана, когда донесся отчетливый мужской голос.

Ее обычная хрипловатость при произнесении этого имени достигла предела. Она приложила ладонь к черной ленте на шее и обхватила так, словно хотела еще плотнее прижать ее к горлу.

Грегориус приник ухом к динамику. Голос совсем не походил на тот, который он себе представлял. Патер Бартоломеу говорил о бархатном баритоне. Да, несомненно, баритон, но его тембр был грубее, чувствовалось, что этот человек мог говорить, как резать. А может быть, такое впечатление создалось у Грегориуса оттого, что он понял всего два слова: «não quero», и означали они «не хочу».

— Фатима, — прокомментировала Адриана, когда из хаоса звуков выделился новый голос.

И пренебрежение, с которым она произнесла это имя, сказало о многом. Фатима мешала. Не только вмешиваясь в этот разговор. В любом разговоре. Она не ценила Амадеу. Не стоила его. Она незаконно присвоила себе дорогого брата. Было бы лучше, если бы она вообще не появилась в его жизни.

У Фатимы был слабенький кроткий голосок, которому нелегко пробиться в хоре других. Может быть, именно из-за этой особенности голоса с ней обходились с особым терпением и снисходительностью? Или такое впечатление создавалось из-за помех? Во всяком случае, ее никто не перебивал и давали высказаться до конца.

— Все так внимательны к ней, так чертовски предупредительны, — отпустила замечание Адриана, не дожидаясь, пока Фатима замолчит. — Будто ее шепелявый шепот — роковая участь, за которую простительно все, любая безвкусица, и вообще все.

Грегориус шепелявости не заметил, наверное, она тонула в сопровождающих шумах.

Следующий голос принадлежал Мелоди. Она говорила в бешеном темпе, похоже, специально дула в микрофон, а под конец звонко расхохоталась. Адриану передернуло, она отвернулась и уставилась в окно. И лишь когда зазвучал ее собственный голос, протянула руку и выключила магнитофон.

Она никак не могла оторвать взгляд от аппарата, с трудом возвращаясь из прошлого. Это был тот же самый взгляд, каким в воскресенье она смотрела на книги Амадеу, нагроможденные на полу, и будто разговаривала с умершим братом. Наверняка она тысячи раз слушала эту пленку, знала каждое слово, каждый звук и шорох. Для нее все происходило сейчас или вчера, когда она сидела вместе с остальными в фамильном особняке, где теперь живет Мелоди. Так почему же ей и не говорить об этом так?

— Мы глазам не поверили, когда мама принесла эту штуку домой. Она вообще не умеет обращаться с техникой. Боится ее. Думает, что обязательно что-нибудь сломает. И вдруг приносит магнитофон, они тогда только-только появились в продаже. Амадеу потом сказал, когда мы обсуждали эту покупку, что мама не просто хочет увековечить наши голоса, а дело тут в другом. Она хочет, чтобы мы уделяли ей больше внимания. Конечно, он прав. Теперь, когда папы нет, а у нас своя практика, жизнь кажется ей пустой. Рита вечно где-то носится, они почти не видятся. Фатима, правда, навещает ее каждую неделю. Но что с того маме? Она так и говорит Амадеу, когда возвращается от нее: «Ей важнее видеть тебя». А Амадеу не хочет. Он молчит, но я-то вижу: он пасует, когда речь заходит о маме. И этот страх — единственная слабость в нем. Во всем остальном он никогда не избегает неприятностей, никогда.

вернуться

59

Хочу вас видеть. Адриана Соледаде ди Алмейда Праду (порт.).

вернуться

60

Я Клотилда, служанка (порт.).

вернуться

61

Сеньора в салоне (порт).

вернуться

62

Клотилда, включи аппарат (порт.).

вернуться

63

Почему вы ничего не говорите? (порт.)