Клайв долго молчал, и Морис решил, будто тот заснул. Наконец Клайв сказал со вздохом:
— А все же я предпочел бы сиделку.
— Верно, она лучше о тебе позаботится. Возможно, ты прав.
Клайв ничего не ответил. Ада добровольно вызвалась дежурить в гостиной, и Морис, как договаривались, трижды постучал и, ожидая ее прихода, всматривался в неясное, покрытое испариной лицо Клайва. Доктор ему соврал: у друга агония. Ему хотелось обнять его, но он помнил, что это уже довело его до истерики и, вдобавок, Клайв был очень требователен, почти привередлив. Ада все не шла, и тогда он спустился в гостиную и обнаружил, что она заснула. Она, олицетворение здоровья, лежала в глубоком кожаном кресле, свесив руки и вытянув ноги. Грудь ее вздымалась и опускалась, подушкой служили тяжелые черные волосы, а меж полуоткрытых губ виднелись зубы и алый язычок.
— Просыпайся! — в сердцах крикнул Морис.
Ада проснулась.
— Ты же не услышишь входную дверь, когда придет сиделка!
— Как мистер Дарем?
— Очень болен. Опасно болен.
— Ой, Морис, Морис!
— Сиделка пусть остается. Я звал тебя, но ты не слышала. Ладно, иди спать, все равно от тебя никакого толку.
— Мама сказала, мне надо тут быть, потому что даму не должен впускать в дом мужчина — это неприлично.
— Не понимаю, как вы успеваете думать о таком вздоре, — сказал Морис.
— Мы должны заботиться о репутации нашего дома. Он помолчал, а потом закатился тем смехом, что был так неприятен сестрам. В глубине души они вообще недолюбливали Мориса, но боялись в этом признаться. Лишь его смех вызывал у них открытое недовольство.
— Сиделки плохие. Ни одна порядочная девушка не станет сиделкой. И уж наверняка они не из хороших семей, иначе сидели бы дома.
— Ада, а давно ли ты сама перестала ходить в школу? — спросил брат, наливая себе выпить.
— Ходить в школу я и называю сидеть дома.
Он со стуком поставил стакан и вышел из комнаты. Глаза у Клайва были открыты, но он не заговорил и никак не отреагировал на возвращение Мориса. Приход сиделки также не вызвал у него никакого интереса.
XXI
Через несколько дней стало ясно, что с гостем ничего страшного. Болезнь, несмотря на драматическое начало, оказалась не столь серьезной, как предшествующая, и вскоре Клайву было разрешено переехать в Пендж. Внешний вид и душевное состояние его оставались неважными, но после инфлюэнцы это было естественно, поэтому никто, кроме Мориса, не испытывал беспокойства.
Морис редко задумывался о болезни и смерти, но всякий раз он думал о них с отвращением. Нельзя, чтобы они портили жизнь ему и его другу. И он отдавал свое здоровье и молодость, чтобы повлиять на Клайва. Он постоянно был при нем, наезжал без приглашения в Пендж на уик-энды и праздники, собственным примером, а не поучением, стараясь его взбодрить. Клайв не отзывался. Он мог оживиться в компании и даже проявить интерес к проблемам, то и дело возникавшим между Даремами и английским народом, но когда они оставались вдвоем — он погружался в уныние, почти все время молчал, а если разговаривал, то полушутя, полусерьезно, что свидетельствовало об умственном истощении. Клайв окончательно решился поехать в Грецию. Это было единственной темой, за которую он крепко держался. Он обязательно поедет, хотя бы в сентябре, и один. «Непременно, — говорил он. — Я дал обет. Каждый варвар должен хоть однажды увидеть Акрополь».
Мориса в Грецию не тянуло. Его интерес к классическому искусству, слабый и неосознанный, пропал, когда он полюбил Клайва. Рассказы о Гармодии и Аристогитоне,[6] о Федре, о фиванских воинах — интересны тем, у кого пусто на сердце, да и то они не замена жизни. То, что Клайв нередко отдавал им предпочтение, озадачивало Мориса. В Италии, которая ему нравилась, несмотря на кухню и фрески, он отказался пересечь море ради еще более священной земли по ту сторону Адриатики. «Я слышал, там ничего не реставрировано, — таков был его аргумент. — Груда древних камней, даже не разрисованных. Во всяком случае это, — он указал на библиотеку Сиенского собора, — что ни говори, находится в рабочем состоянии». Клайв в восторге прыгал по плитам Пикколомини, и смотритель лишь посмеивался вместо того, чтобы сделать ему внушение. В Италии было чудесно — что душе угодно для любителей достопримечательностей — но в последние дни у них вновь зашел спор о Греции. Морис теперь ненавидел одно это слово и со странным упорством связывал его с болезнью и смертью. Что бы он ни затевал: играть в теннис, нести чепуху — во все вторгалась Греция. Клайв заметил его антипатию и дразнил Мориса, причем не всегда по-доброму.
Но Клайв и не был добрым. Для Мориса это явилось важнейшим из всех симптомов. Клайв мог ранить сказанным будто невзначай словом, пользуясь для этого сведениями личного характера. Но он терпел неудачу: сведения его были неполными, иначе он знал бы, что разозлить влюбленного атлета невозможно. Если Морис иногда и огрызался, то лишь потому, что считал гуманным ответить — он не принимал Христа, подставлявшего другую щеку. Внутренне он ни на что не досадовал. Желание быть вместе оказывалось сильнее обиды. Но порой с беззаботным видом он заводил встречный разговор и нарочно задевал Клайва за живое, следуя, однако, собственной дорогой к свету — в надежде, что друг пойдет за ним.
Именно так протекал последний их разговор. Это было вечером накануне отъезда. Клайв пригласил всю семью Холлов поужинать с ним в «Савое» — в знак благодарности за доброту к нему он потчевал их в тесном кругу друзей.
— Если вы на этот раз свалитесь со стула, мы будем знать причину! — воскликнула Ада, кивая на шампанское.
— Ваше здоровье! — провозгласил Клайв. — И здоровье всех дам! Верно, Морис?
Ему нравилось казаться чуть-чуть старомодным. Здоровье было выпито, и лишь Морис уловил подспудную горечь.
После банкета Клайв спросил:
— Будешь ночевать дома?
— Нет.
— Я думал, ты захочешь проводить своих.
— Кто-кто, только не он, мистер Дарем, — вмешалась мать. — Никакие мои уговоры не заставят его пожертвовать средами. У Мориса привычки завзятого старого холостяка.
— В моей квартире все вверх дном от чемоданов, — обронил Клайв. — Я отъезжаю утренним поездом прямо до Марселя.
Морис промолчал на это и пошел за ним. Зевая, они ждали лифт, потом, зевая, поднимались, еще один пролет одолели пешком и прошли по коридору, напоминавшему подход к комнатам Рисли в Тринити-колледже. Квартира, маленькая, темная и безмолвная, располагалась в конце. В ней, как и предупреждал Клайв, был беспорядок, но приходящая домработница приготовила Морису постель как обычно и поставила напитки.
— Опять, — проворчал Клайв.
Морис любил спиртное и не пьянел.
— Пойду спать. Вижу, ты нашел что искал.
— Береги себя. По руинам всяким не шастай. Кстати, — он достал из кармана флакон, — я знал, что ты об этом не позаботишься. Хлородин.
— Хлородин! Твоя лепта?
Морис кивнул.
— В Грецию с хлородином… Ада мне сказала, что ты думаешь, будто я еду на смерть. Почему ты так печешься о моем здоровье? У меня нет страха перед смертью. По-моему, нет более чистого и цельного переживания, нежели смерть.
— Я тоже знаю, что когда-то умру, и не хочу умирать, и ты не хочешь. Если один из нас уйдет, все закончится для обоих. Не пойму — это ты называешь чистым и цельным?
— Да, это.
— Тогда я предпочитаю грязь, — сказал Морис после паузы.
Клайв вздрогнул.
— Что, не согласен?
— О, ты становишься как все остальные. Привык строить теории. Мы не можем спокойно идти вперед, мы постоянно должны предлагать формулы, даже если ни одна из них не подтверждается. «Грязь любой ценой» — это твоё. А я утверждаю, что бывают случаи, когда становишься слишком грязным. Тогда Лета, ежели есть такая река, смывает эту грязь. Но, возможно, такой реки вовсе нет. Греки предполагали не так много, хотя и не так уж мало.
6
Юноши, согласно легенде убившие афинского тирана. Впрочем, документы это не подтверждают (Фукидид). О их любви упоминается в диалоге Платона «Пир».