Изменить стиль страницы

– Словеса наши тусклые, – добавил Иван Хлопов.

– Точно. Еще раз за нас, братья и сестры, за то, чтоб нам нашу тусклость за свет не считать. Да… А любовь, что из Царевниных глаз изливалась на остолбеневшего поручика Гречева, и была такой – неземной, той самой, что не стенает, не умоляет, не орет, не грозит, не упрекает – она терпит все, она ЛЮБИТ, она выше материнской любви, по земным меркам абсолютной, ведь сына-бандита мать все равно любит. И эта неземная любовь есть дар достойным от неземной силы, от Небесной. Этих достойных – единицы, и у нашей Царевны Татьяны этот дар есть. Все мы бессознательно всю жизнь ждем увидеть такую любовь, на себя направленную, чувствуем-знаем, что, встретив ее, сразу узнаем, и – ужасаемся встречи, если таковая случается, ибо это всегда неожиданное столкновение. И выворачивается наша совесть наизнанку… У всех заложена способность узрения ее, никто мимо не пройдет, даже поручик Гречев сию способность не пропил, как ни старался…

Протрезвевшие глаза поручика Гречева изнемогали от устремленного на них луча неземной умиротворяющей любви, а его заглушка на ушах, которая уши его хлестче любой брони обороняла и делала их глухими вообще ко всему, вдруг оказалась прорвана стрелой тихого, скорбного голоса:

– Главное, о чем я молюсь сейчас за вас, это о том, что если суждено вам быть убитым, то не как пьяному бандиту-мушкетеру, охотнику за подвесками предательницы, врагу даренными, а как русскому гвардейцу, защитнику Родины, как Моему гвардейцу! О котором Мне попечение Богом вверено, и которое Я не выполняю… И чтоб ваша доблесть в бою перевесила ваши мирные подвиги. Вот здесь жалованье утраченное, донесите, Христа ради, до дому. А это – подписанная батюшкой справка о причастии, получать теперь ее будете здесь, командир полка слишком нервничает, ее получая. Как шеф полка, и это беру на себя, раз уж вам так исповедь непереносима. Идите.

И поручик Гречев на подкошенных ногах деревянным шагом – вышел… 

«Огня любви сошла лавина из вдруг открывшихся небес.

Горело все в душе звериной, чем испоганил ее бес.

И образ, данный ей в рожденьи, вновь стал и тих, и добр, и светел,

А от сгоревшего греха напоминанье – черный пепел» –

Это мой приятель, поп уланский сочинил, когда, по прошествии времени, вся ситуация перед ним предстала. Первым-то ведь на «ковре» он побывал, и вопрос первый ему был, когда предстал: когда последний раз исповедовался поручик Гречев. Поначалу, говорит, испугался и обиделся вопросу одновременно. Ведь знаю, говорит, что знает она все, чего спрашивать-то? Но вижу, говорит, что спрашивает-то по-особому, вопрос не отчета требует, а совета – чего ж делать-то? Ну и довесок, говорит, из глаз Царевниных: «Как же ты, иерей, справку такую не боишься давать, неужели ты ничего не смог придумать все это время, ведь силы-то у нас молитвенные какие!..» И, говорит, так моей иерейской душе тошно стало от довеска сего из Царевниных глаз, что хоть под пол проваливайся! Развел, говорит, я руками: «Никогда, Ваше Высочество, он у меня не исповедовался и не причащался». «Да как же он живет, Господи помилуй?!» – воскликнула она, и я, говорит, увидел в ее глазах слезы. И страх за того, о ком мы говорим. И слезы особые, слезы редко плачущего человека, редчайшие слезы не о своем, а о чужой пропадающей душе. «И что же делать?» – спросила она. Поп уланский вновь только руками развел. И тут, говорит, поднимает она телефон прямого провода и говорит в трубку: «Папа, возможно мне очередную именинную жемчужину деньгами выдать, сейчас?» Судя по тому, как она быстро положила трубку, это оказалось возможным, видно было, что такие просьбы были постоянны, всегда по делу, и отказа от Него не было. Когда деньги поднесли, она, говорит, велела мне немедленно телеграфными проводами перевести их во все монастыри для сорокоуста о здравии заблудшего раба Божия Прохора – так звали поручика Гречева. Он говорит: Ваше Высочество, а может быть просто через Синод?.. Тут она взглядом своим его прервала… о!.. и это уже был совсем другой взгляд, впору, говорит, опять под пол провалиться. «Уланского гвардейского полка Я шеф, а не Синод! – ой как прозвучало! – А вы – его духовный окормитель! – (Эх, окормители, – отец Василий горестно покачал головой) – Мне с вами отвечать перед Богом и Государем за него!» Слово «Государь», говорит, прозвучало совсем не так, как недавнее «Папа» по телефону. И тут, говорит, чувствую, что начинаю улыбаться неуправляемо, распирает рот и все в улыбке верноподданической, хоть и не к месту, не до улыбки, вроде, в таком-то разговоре, а – ничего, говорит, не могу с собой поделать. Я, говорит, любуюсь просто верноподданически, и с радостью гляжу на шефа моего полка (только тогда осознал по-настоящему – моего), где я – духовный окормитель. А мне, говорит, и коз пасти доверить нельзя, не то что лейб-гвардейский полк окормлять. Так и сказал. И плачет при этом, а я его успокаивал как мог, как меня полковник недавно: мол, что ты мог сделать?.. Мог! – отец Василий вдруг стукнул кулаком по столу. – Могли! Не сделали!.. Это уж он мне рассказывал, когда все рухнуло, когда улан уже не было, и турнули его, как меня… Давайте, братья и сестры, за мое поповское сословие… Ну и говорю, говорит, я Царевне Татьяне, шефу моему, давайте львиную долю денег Ваших в Серафимо-Дивеевский Свято-Троицкий монастырь отправим, Ваш Батюшка, Государь Император и все Ваше Семейство ведь особую к нему приязнь имеют, а на сорокоуст всем остальным монастырям Российским остатка этих денег хватит… дорогая жемчужина. Царевна, говорит, вся прямо расцвела от такого предложения и прямо, по-девчоночьи, взвилась радостно, как вот, Сашенька недавно, когда ваша ОТМА икону «Воительницу» обрела… «И батюшку Серафима обяжем на молебне, – так и сказала «обяжем», – вызволить нашего Прохора из его пут-оков. Он, батюшка Серафим и не таких вызволял, а тем более – Прохора, – тут она даже в ладошки хлопнула. – Ведь батюшка Серафим до монашества Прохором был!» Эх, братья и сестры, дорогие мои! Об одном жалею, что не я напротив нее сидел… И вижу, говорит, глада она призакрыла, вспоминая: «Саровские торжества – самое счастливое время моей жизни. Все помню. Хоть и совсем маленькая была, шестилетняя, все помню… как Государя на руках несли, руки подданных наших на себе помню… и меня тоже несли…»

– Я тоже это помню, – тихо сказал барон Штакельберг. – Чуть не задавили нас тогда. Я вместе с Воейковым Государя нес. Подняли мы Его над толпой… Эх, братцы, чуть я не оглох тогда – так грянула здравица Государю! Слезы были у Него на глазах, первый и единственный раз видел… Мундир на мне клочьями висел – к Государю руки тянули, чтоб только дотронуться до Него. Воейков толпу перекричать пытался: «Братцы, потише, братцы, полегче, братцы, осади!» Ка-акой там!.. Помню, парень молодой рядом, руку тянет через меня, нос мне в кровь расшиб нечаянно, ничего не видит, кроме Государя… До сапога его дотронулся и – заплакал… наверное, он теперь у Мазурских болот, в братской могиле… – кадык у барона Штакельберга вдруг задвигался, щеки задрожали. – Прошу прощения, господа… да не пялься ты на меня!..

– Да ладно тебе, – «штабная крыса» обнял своего «командарма». – Самому выть охота.

– Ну вот, ушел, говорит мой поп уланский, с «ковра» с поющей душой, сижу у себя, собираюсь идти в Дивеево телеграфировать, и тут вламывается ко мне раб Божий поручик Прохор Гречев! Я, говорит, весь назад подался, перекрестился, ну, думаю, все, убивать пришел – настолько он страшен был. Его сампосебешный всегдашний-то вид жуть и трепет наводил, а тут, говорит, вообще… А он вдруг – бух на колени, справку о причащении на стол кидает, деньги туда же и кричит: «Батюшка, жалование мое сам жене отдай, боюсь, говорит, не донесу, и давай исповедуй прямо сейчас, не то – убью». Так и сказал. Ну, мой поп уланский жить хочет, и приказание исполнил незамедлительно. Говорит, во всей моей жизни не было у него страшней исповеди, хотя, в общем-то, все грехи его стандартные: мордобой со стрельбой, пьянство да блуд – это и так все знали. Но как выходило! Едва оконное стекло от вопля его не лопнуло, по полу катался, рычал… Вышло все, однако, милостию Божией… От него водкой несет, но – причастил его поп уланский, взял на себя, вижу, говорит, умрет сейчас, если не вкусит Тела и Крови Христовой. Неделю поп полковой подняться не мог – в сердце вступило. Владыка Питирим всю эту неделю не пил, не ел, на коленях стоял перед ракой Александра Невского, молился. И я, грешный, сподобился молитвенно соучаствовать с Владыкой – поднялся тогда поп уланский… А сейчас и не знаю, жив ли, уланы ведь тоже предали и Шефа своего и Державу… Ну вот, а генерал-майор Лихарев с тех пор шефа своего полка стал ожидать, ну, как голодный – обеда: чего-то сегодня долго не едет? Потому как половину груза жизни полковой она на себя взяла. Помнится, и смех и грех, я свидетелем был, в сушилку вошла, где нижнее солдатское белье висит, и щупает: мокрое еще. И видит, идет солдат и снимает белье, в тележку складывает. Почему, спрашивает, снимаете, не высохло же еще?! Приказ – отвечает. Чей?! Ну, тут и приказывающий возник, поручик. Что, спрашивает, высохло? Тот мямлит, мол, да. Ну, а она ему: «Ну вот и отлично; свое белье снимайте, а вот это «сухое» – одевайте, немедленно». Разворачивается и уходит. Снял, одел, как приказано, бедный поручик… А куда денешься?.. С тех пор непросохшего белья солдаты не носили.